Лицо Звонарева в слабо освещенном зале вдруг потеряло ясность очертаний, расплылось, как будто Полбину приставили к глазам бинокль со сбитой фокусной наводкой. Расплылись и ушли куда-то вглубь и другие лица, сделавшись странно похожими. Теперь Полбину казалось, что он разговаривает с одним человеком, который думает и рассуждает о важных вещах, но думает не так, неправильно, и его нужно убедить, многое ему объяснить, наставить на истинный путь. Сжав левой рукой угол тумбочки и жестикулируя правой с сомкнутыми в кулак пальцами, подавшись грудью вперед, Полбин говорил:

- Есть о чем спорить? И да и нет! Не следует спорить о том, что людей необходимо обучать. Это бесспорно! Надо ли спорить о том, как обучать? Оказывается, надо. Если человека посылает к нам целая комсомольская организация, если на проводы его съезжаются колхозники со всего района, то имеем ли мы право повертеть его тут, посмотреть на него и сказать: "Не годишься, езжай обратно?" Нет у нас такого права! Можно вернуть однорукого или безглазого, но таких, слава богу, не присылают. Думают люди, понимают! Меня тоже браковала когда-то медицинская комиссия из-за этого мизинца! - Полбин оторвал от тумбочки левую руку и, выбросив ее вперед, несколько раз сжал и разжал пальцы; мизинец, пораненный в детстве серпом и плохо сросшийся, не разгибался, казался деревянным. - А у Буловатского все пальцы в исправности и голова исправно работает! Можно было его отчислять без всесторонней проверки? Считаю, что нельзя!

Назвав Буловатского, Полбин тотчас же снова испытал колебания, которые испытывал и во время доклада Рубина: сказать или не сказать собранию о том, какой ценой была ликвидирована "скованность движений" курсанта, как был достигнут перелом в ходе его обучения? Полбин вышел к столу, так и не решив для себя этого вопроса. Но сейчас он подумал, что поступит честно, как коммунист, если расскажет все, как было. Похвалят его или обругают - неважно, но он получит оценку своих действий.

И он стал рассказывать. Гробовая тишина стояла в зале, когда он говорил о том, как на высоте восемьсот метров была выброшена за борт ручка управления, как у курсанта стали "квадратные" глаза, а самолет заваливался то на одно крыло, то на другое и медленно шел к земле. Кто-то шумно вздохнул, когда Полбин сказал, что "страх был вышиблен страхом" и курсант, перестав "зажимать" ручку, самостоятельно повел самолет.

- Здорово! - вырвалось у Звонарева.

- Безобразие' - картавя сильнее обычного, произнес Рубин. - Ваше счастье, что вы сказали об этом так поздно, а дисциплинарный устав запрещает налагать взыскание за проступок, совершенный давно... Но я все же прошу записать это возможно подробнее... - с последними словами Рубин обратился к Федору Котлову, который вел протокол.

Пагурия постучал карандашом и взял со стола свои ручные часы.

- Время Полбина по регламенту истекло.

- Дать еще! Прибавить! - послышались голоса. Ему дали еще три минуты, и он в течение этого времени говорил о необходимости беречь материальную часть самолеты, которые в изобилии дает страна, но которых потребуется очень много, чтобы воспитать армию молодых летчиков. В нескольких резких фразах Полбин критиковал Звонарева, бесшабашность и лихость которого на посадке со "срезанным углом" могла привести к аварии. Хотел рассказать о статье в "Красной звезде" и о награждении командира авиаотряда Крыловского за безаварийную работу, но времени уже не осталось.

Он сел на свое место, так и не зная, хорошо или плохо говорил. В продолжение всей речи он ни разу не вспомнил о своем намерении соперничать с Рубиным в ораторском искусстве.

Но тут он увидел, что Федор Котлов смотрит в его сторону и, отложив карандаш, делает такие движения, как будто посыпает порошком поднятый вверх большой палец левой руки. На скамьях тоже многие оборачивались, одобрительно кивали ему головами, и он подумал: "Значит, главное сказал". И, успокоившись, стал слушать. Один за другим выходили к тумбочке летчики, техники. Рубин то и дело бросал реплики - он не находил единомышленников среди выступавших. Некоторые обращались со словами упрека и в адрес Полбина, - это касалось главным образом эксперимента с Буловатским. Но никто не решился полностью одобрить действия Полбина или целиком их осудить. Чувствовалось, что люди только ищут, нащупывают правильное решение вопроса.

Поэтому Полбин с возраставшим нетерпением ждал выступления секретаря партийного бюро.

Шалва Пагурия служил в авиации с начала двадцатых годов. Когда-то он был летчиком, но во время катастрофы на "Ньюпоре" или "Фармане" у него была изуродована нога. Костыли не понадобились, но пришлось сменить кабину самолета на рабочее место в аэродромных ремонтных мастерских. Там его избрали секретарем партийной ячейки, он хорошо организовал работу и вскоре был выдвинут на более высокий пост - освобожденного секретаря большой организации. В школу он пришел с хорошим опытом партийной работы за плечами.

Когда он выходил из-за стола с листками бумаги в руках, на скамьях зашикали: "Тише! Шалва выступает!" Его все, даже безусые учлеты, называли по имени или коротко "отсекр". Никто не произносил этих слов с оттенком фамильярности, напротив, в них звучало уважение.

Большой, очень широкий в плечах, на которых крепко сидела круглая голова со светлыми, стриженными ежиком волосами, он мало походил на грузина. У него и брови и глаза были светлые - говорили, что по матери он русский. Только когда он начинал говорить, его можно было представить в черкеске с газырями, в каракулевой шапке, расширяющейся кверху, и казалось, что этот костюм был бы ему к лицу.

- Тут были разные выступления, - начал он. - Были гладенькие и корявые, горячие и спокойные. Мне больше нравятся горячие. Но не такие, чтоб чих-пых и дым пошел, а с настоящим огоньком. В них правду легче разглядеть, честность большевистскую.

Он хитро сощурил глаза и вдруг, наклонясь в зал, произнес:

- Только ты, Полбин, все это на свой счет не принимай, о тебе отдельно разговор будет. Пока мне у тебя одно понравилось - что ты газеты читать любишь. Это неплохо, это хорошо. Все мы читаем газеты. А не всегда замечаем то, что важно для нас, работников авиации...

"Что же?" - едва не вырвалось у Полбина, но Пагурия ответил сам:

- Недавно "Красная звезда" подробно рассказала про опыт одного авиационного отряда. Командир этого отряда получил правительственную награду орден. За что получил?

Пагурия выпрямился и, рассекая рукой воздух, произнес с короткими паузами между словами:

- За хорошую... безаварийную... работу. Три года без поломок и аварий! Можем мы этим похвастать? Нет! У нас не было крупных летных происшествий, но подсчитайте, сколько поломано подкрыльных дужек, сколько отбито костылей на грубых посадках? Кто мне скажет, что это мелочь, ну, кто, кто? - поднял он голос, обращаясь к сидящим в зале. - Никто не говорит. И правильно! Сегодня сломал подкрыльную дужку, а завтра срежешь круг товарищу на посадке, отобьешь ему элерон и машину разломаешь. Сам угробишься. Тебе на могиле лопасть винта поставят и надпись сделают: "Летчик такой-то. Отличался лихостью воздушного почерка".

Кое-кто в зале рассмеялся. Звонарев оглядывался по сторонам с виноватой улыбкой. Рубин положил кисти рук на стол и с упрямым видом уставился на висевшую у потолка электрическую лампочку. Пагурия повернулся к нему:

- Тут ты поднапутал немного, Аркадий Захарыч. Не зря тебя поправляли, прислушаться стоит.

- К чему? - пожал плечами Рубин.

- А вот к чему. Валить в одну кучу француза Пегу и нашего Нестерова нельзя. Пегу был воздушный акробат, его лихость звоном франков и долларов отзывалась. А Нестеров искал новые пути, высший пилотаж создавал. Прав ты, есть такая традиция у русских летчиков. Арцеулов лихо, наперекор всему качинскому начальству, самолет в преднамеренный штопор ввел. А для чего? Чтоб доказать: можно со штопором бороться. Значит, ясность цели была.

- Я не спорю, - опять вставил Рубин.