Шествие продолжалось. Уезд за уездом проходили дворяне, сверкая великолепием платья и боевых доспехов, несли знамена, вели в поводьях до самых копыт разукрашенных лошадей, шагали даточные люди [Даточные люди – сдаваемые своими господами, дворянами, в рекрутчину {Прим. стр. 211} ], вооруженные пиками, рогатинами, рожнами, как в старину.
Самые знатные из дворян останавливались перед царем, чтобы доложить о своем полке, и снова все шло тою же чередой.
Вся боярская, княжеская, дворянская, помещичья Русь проходила тут, у подножья трона, готовая в ратные схватки с восставшей чернью, чтобы смять оружием голодные толпы мятежных рабов, показнить их заводчиков и вожаков самыми страшными казнями, посажать на железные колья, порезать их на куски, посдирать с живых кожу, а остальных плетьми и кнутами обратно загнать по своим деревенькам, чтобы не смели и вспомнить во веки веков про свою непокорность, про этот кровавый и дерзкий мятеж! Дворяне шли. И царь сидел тут над ними. Царь – их оборона и сила. Они – опора царя. В этом великом единстве – крепость державы. Безумец тот, кто помыслит иначе...
Царь покосился на иноземных послов. Ордын-Нащокин разговаривал с ними, что-то объясняя, указывая на проходивших дворян.
– Артамон, ты как-нибудь обиняком призвал бы ко мне Афанасия. Любопытен я ведать, как смотрят послы на дворянскую рать, – сказал царь.
Матвеев наклонился к уху царя, чтобы не кричать.
– Вечор, государь, я побывал в гостях в Иноземской слободе, у полковника Якова Свиннинга. Сказывают, не видано за морями такого богатства и красоты, а применяем, дескать, не к делу. Таким, дескать, войском владеть вашего величества дедам. Ныне дворянских войск уж нигде не держат, а где и остались, то лишь для почета. Главное ж войско – просто люд, рейтарским маниром в наймы наймуется, или из даточных всяких и вольных людей – солдатским маниром.
Но государь не любил, когда Артамон говорил о дворянах. Несмотря на свою привязанность к новому другу, которого считал самым умным из всех окружающих, царь в глубине души чувствовал ревность, когда Артамон начинал задевать старинное боярство, хотя и знал, что Хованские, Милославские и Голицыны больше всех ненавидят Матвеева, считая его выскочкой.
– Когда чернь мятется на государя и на своих богом данных господ, то нет силы иной, Артамон, какая бы сила ту чернь сокрушила. Дворяне за домы свои поднялись в ополчение, за добро свое, за вотчины и поместья свои! – сурово сказал царь. – В них ненависть к черни мятежной. Ни в ком ином сия ненависть не возгорится столь жарко и столь беспощадно, ни в ком! Одоевский сказывал, чернь уж по ближним уездам скопляться в ватажки стала. Может, в самой Москве, может, тут, посмотрети, и в сей толпе тоже народ на дворянскую рать, на моих заступников и подпору глядит, как на лютых врагов своих...
– Полно! Что ты, государь! – возразил Артамон.
– Не видал ты «солейного», Артамоша, «денежного» бунта не зрел. Ты в Польше был, ты не видел тех лиц, те очи, меня ненавидящие, с какими чернь прибежала в Коломенское и на самую паперть церковную влезла... А за что меня ненавидеть?! – шептал царь, хотя в это самое время какой-то дородный стольник с княжеским титулом вычитывал список дворян, идущих в его полку.
– Откуда ты взял, государь?! Да кто ж смертный грех примет на душу – ненавидеть тебя?! Даже Стенька, злодей и безбожник, на твое великое имя не покусился: бояр поносит, дворян, воевод казнить приказывает, а имени твоего не смеет коснуться!
– Не ведаешь ты, Артамон, какие смрадные речи в Земском приказе с пытки сказал намедни мужик...
– Опять Одоевский настращал тебя, государь! Уж я бы косого!.. – начал Матвеев и вдруг осекся: рядом с ним стоял князь Никита Иваныч...
На лице его было написано торжество.
– Вот вишь, государь, не зря я тебе сказал, что всяки «медведи» живут в подмосковных лесах: споймали на площади тут вчера человечка, а ныне под пыткою он признался, что он разинский вор, а пришел силы ратной в Москве проведать и на бояр недоброе дело умыслил... Вот те и медвежий ножик на поясе, государь! Поскачешь вот так на потеху, ан наместо медведя наткнешься на зверя еще медведя лютей. У тебя-то чинжальчик, а у него и пистоля!.. – шептал Одоевский в ухо царю.
– Оставь уж ты, Никита Иваныч, стращать меня, не робенок я, право! – сказал с досадою царь. Он нарочно поднес к глазам золотую зрительную трубку, чтобы показать Одоевскому, что занят и не хочет сейчас говорить.
Раскрасавцы кони, покрытые малиновым бархатом с золотным шитьем, проходили мимо. Впереди шел князь Данила Барятинский {Прим. стр. 213 }. Одоевский отстал, отошел, но все еще в ушах у царя стоял зловещий шепоток боярина, и боязливо косящий глаз Одоевского словно маячил еще перед глазами...
Проходили последние назначенные к смотру в этот день ряды вооруженных людей, проносили последние знамена с изображениями святых. Иные из дворян несли на холщовых вышитых полотенцах тяжелые дедовские иконы в золотых, изукрашенных жемчугом и каменьями ризах, поднимая в поход и святых.
Царь встал со своего места и пошел к выходу. Толпа бояр и телохранителей устремилась за ним. У выхода замерли на карауле стрельцы с протазанами. Царь сошел со ступеней крыльца, но не сел в возок, а потребовал дать верховую лошадь. Матвеев бросился исполнять приказание. Толпа горожан, стоявших у входа в смотровую палату, при выходе государя повалилась на колени. И вдруг один из этой толпы, дородный, широкоплечий, вскочил и через головы всех прыжками пустился прямо к царю. «Бородища – во! До пупа!» – точно послышался в этот миг государю голос Одоевского.
Кто-то вскрикнул, кто-то сзади хотел схватить вора, но тот рванулся, ударил кого-то по голове сапогом и ринулся прямо на государя... Ужас оледенил царя. Погибнуть? Сейчас умереть от руки злодея?!
... Медвежий нож государя Василия Третьего, по самую рукоять вошел в сердце злодея, тот свалился, даже не охнув... Дрожащие губы царя кривились то ли гримасой плача, то ли усмешкой... Случившийся рядом Одоевский подхватил его под локоть, распахнул карету и почти насильно всунул в нее царя, за ним вскочил сам и выкрикнул: