«Все равно слух пройдет по Руси, что везут Степана! Везде есть народ, а где народ – там и сила наша!»
Дни за днями тянулся однообразный путь по безлюдью. С каждым днем согревало все жарче весеннее солнце, расцветала степь, и, вдыхая влажную свежесть душистого ветра, Разин ожил.
«Не может так статься, – думал Степан, – чтобы сверчок запечный, червивый опенок Прокошка весь русский народ задавил поганой продажей, когда бояре и воеводы его задавить не умели! Верно, побили хороших моих атаманов. Да всех не побьешь: атаманы не родятся. Их народ из простых казаков по нужде обирает. Гляди, Степан, лето идет! Снова встанет народ на бояр. А когда уж поднимется, то атаманов найдет! И Наумыч сказал, что найдутся иные не хуже... И те мои были не тертые калачи, а ржаные – простого казацкого теста, как я же!»
И его атаманы являлись перед глазами Степана как живые, в знакомых и близких обликах, какими их знал и любил, с какими шел вместе к победам, к славе и гибели.
Когда, случалось, он мысленно говорил с кем-нибудь из своих есаулов, как с живыми, и вгорячах, бывало, срывались вслух те или иные слова, ходневская стража пугливо косилась в его сторону и шепталась между собою о том, что он говорит с нечистою силою.
"Взять хоть тебя, Фрол Минаич, каб ныне тебя не побили, небось осилил бы ты Слободскую Украину поднять, сумел бы и с запорожцами сговор наладить, и в Тулу дерзнул бы... глядишь, и в Москву бы дошел. А уж хвастал бы, хвастал!.. – тепло усмехнулся Разин. – Не в обиду тебе, атаман, любил ты собой любоваться, любил ты себя, хоть и стоил того, чтоб тебя любить: сердце в тебе было ясно, ничем ты его не пачкал... А нравом был дюже уж весел, беспечный ты был, Минаич!.. Тебе бы Наумыча дать во товарищи – то был бы лад!..
Али Серега... Ты тоже, Сергей, был не прост атаман-то, разгульный! Если бы на Украине тогда довелось мне загинуть, не я – ты бы поднял народ на бояр, не в обиду сказать Лавреичу. Дон распахал бы по-мужицки, сплеча, хлеб загреб бы лопатой да стал бы таким атаманом, что равного не нашлось бы тебе на Дону!.."
Скоро они въехали на царские земли. По сторонам дороги вдруг появились широкие полосы хлебных полей. Озимь уже поднялась, высокая и густая.
«Вот рядом с казачьей землею рожает земля, а наша бесплодна. Потому-то и давят бояре нас хлебом... Нет, отныне пахать, братцы, земли донские! Пахать! – говорил с собою Степан, словно стоял на казацком кругу, среди площади. – Прав был ты, братец Сергей Никитич, пахать их!.. Понапрасну велел я тогда разорить твои кузни. Уж тут я... признаюсь, Серега: тут я тебе, друг, виноват! Тут ты далее видел!..»
Эта мысль показалась Степану такой простой и бесспорной, что он удивился и сам, как он раньше не мог до нее додуматься. «Деды, вишь, не пахали. Да мало ли что там у дедов бывало!.. Чего я тогда страшился? Что донские помещики народятся. Ан чтобы дворян между казаками не заводилось, пахать нам не каждый себе, а на войско, да в войсковые житницы и ссыпать зерно для хлебного жалованья, и не надо тогда нам царского хлеба».
Новая дума захватила Степана. Весь день он только об этом и думал. Ведь вместе с пашней должны были стать на Дону и во всем другие порядки, другой уклад жизни...
«На пашню станицами выходить казакам, как в ратное дело, а кто себе лишнего хлеба потянет, того на майдане плетями, да все его животы брать на войско», – обдумывал Разин. Он спохватился, что начались людные места, чаще пошли деревни. А вот впереди и город... Каков же тут город?
Степану казалось уже, что каждый из встречных может быть связан с людьми, которые ждут только знака, чтобы напасть на казачий отряд и вернуть ему волю.
И вот перед ними стоял Острогожск, где был повешен старый приятель и друг Степана полковник Иван Дзиньковский с женой и друзьями. У городских ворот еще высилось несколько виселиц и возвышался облитый кровью помост... Люди угрюмо встречали на улицах города казаков, опускали взоры. В прошлом году в одних их глазах было бы довольно огня, чтобы расплавить железо на руках и ногах Степана. Теперь потухли их взоры, потухли сердца.
"Неужто все миновалось и нет никого, чтобы встать на бояр?! Неужто же так и в Москву довезут, в железах, в колоде и с кляпом?.. Неужто конец?!
Вот так-то по скольким теперь городам стоят виселицы, помосты... да острые колья набиты в землю, чтобы мучить бедных людей. А что застенков, козлов, сколь кнутов и плетей истрепали небось о людские спины! Целый лес батожья извели, сколь тюрем наполнили, осиротили детей, повдовили жен... Да, они не злодеи! Разин – изверг, и вор, и безбожник, убийца, злодей – он рубил воевод, он дворянскую кровь проливал! А которые кровью народной всю землю, как тесто, месят, те не разбойники – добрые царские слуги. От царя им почет, и хвала, и богатое жалованье".
Они миновали другое место воеводских расправ – Коротояк, который из страха, без боя, покинул Фролка. И здесь стоял тоже ряд виселиц. Повернули к Курску...
Фролку везли в Москву заодно с братом, но за весь длинный путь Степан не сказал ему слова. О чем говорить?! Не друг, не товарищ... Не брат... Иван вот был брат! Кабы дожил, был бы он добрый товарищ во всех делах...
"А может, не спас бы я Долгорукого в битве – и был бы Иван живой. Вместе стали бы с ним на дворян... Стать нам было бы так: я – по Волге, Иван – по Дону через Воронеж в Рязань, а Минаич – как теперь и меня везут – на Тулу и Серпухов. Как с трех бы сторон понаперли, куды там боярская рать!..
Советов я мало держал, все своей головою мыслил. А были меня не глупей атаманы... Каб снова теперь..."
И вспомнил Степан беломорского рыбака... «Так и звал его дедом, а имя не ведал. Как он говорил-то: мол, смолоду глуп, а состарился – хоть поумнел, да второй раз на свете пожить не пустят!.. Не пустят тебя, Степан Тимофеич. Видать, что уж дело к концу! Задавили кого воеводы, кого и попы, а кого изменою взяли... И как же я их не узнал?! Минаич тогда говорил, и Алешка... его не любила... А я поддался. Еще и Минаича посрамил за нелюбье к уродам... Вот кабы быть колдуном да в сердцах у людей все видеть!.. А то срам: говорят, весь народ колдовством подымал, города колдовством покорял, бояр побивал, а брошку за пазухой угадать не сдюжил!.. Колду-ун!» – Степан с горечью усмехнулся.