Здесь разыгрывались педагогические трагикомедии, вроде, например, заучивания наизусть таблицы умножения. Представьте себе мою ненависть к этому занятию: летом все на улице, в пруду и т.д., а я долблю распроклятое "шестью семь". Кстати, именно последнее сочетание было использовано Анной Васильевной для устройства себе маленького развлечения: в который уже раз она спрашивала меня, умирая от хохота, "ну, сколько будет шестью семь-сорок два?" и в ответ слышала мои безнадежные рыдания, от которых закатывалась еще пуще. Замечу, что моя тупость отчасти была производной от желания продемонстрировать полную тщетность обучения меня чему-либо в условиях безудержной и беспрепятственной, как мне казалось, гульбы окрестных пацанов. Анна Васильевна была неподатлива на эти мои пробы и своего таки добилась: я твердо запомнил, что и чему равняется.

Отсюда же мы совершали с ней долгие выходы в лес за грибами, и сколько же их тогда было в лесах вокруг Завидова - прорва! Хорошо помню радость Анны Васильевны по поводу каких-нибудь особенно красивых экземпляров - больших или занимательно сросшихся белых. Линейку из пяти грибочков, выстроившихся по росту в нежнейшей подушке драгоценно-зеленого лесного мха, я вижу и сейчас, и ко мне возвращается чувство бескорыстного и лишенного ревности любования их строем - Анна Васильевна позвала меня глянуть на эту компанию.

Бывали и неловкости. Однажды, например, вместе с нами отправился в лес кто-то из моих тамошних приятелей. Мы принялись выкаблучиваться друг перед другом и, естественно, перед Анной Васильевной. Она довольно сдержанно, но поощрительно отзывалась о наших демонстрациях ловкости, всяческих лазаниях по деревьям, парашютировании с гнущихся под тяжестью тела березок и проч. Однако (эффект пересечения чуждых миров - мальчишеского и семейного) радость от похвалы нужно было скрыть под равнодушнейшим из доступных пацаньей рожице выражений и при первой же возможности обменяться квалифицированными замечаниями по поводу своих замечательных достижений. При этом мы позволили себе небрежно, если не грубо отозваться о мнении тети Ани, а она это услышала. Воспоминание об этом пустячном эпизоде язвит меня и теперь. Теперь-то я понимаю, что значили для Анны Васильевны свободные выходы в лес, о котором она столько мечтала, прогулки в компании с мальчишками, напоминавшие ей счастливые времена жизни в Поленове вместе с сыном и мужем!

Уехал я из Завидова поздней осенью - наверное, уже в октябре. Семейный совет - теперь уже совет, не одна Тюля - решил дать мне передышку от школьной жизни, и всю зиму 1947 г. я провел дома, занимаясь с приходившей к нам откуда-то из переулков, как бы притоков Кропоткинской улицы маленькой пожилой дамы, которую я звал тетей Лелей, полного же имени ее мне позволено было не знать. Предметы, которыми со мной занималась тетя Леля, были замечательны: конечно, русский и арифметика, французский язык и закон Божий.

Занятия были прекращены в мае месяце - к удовольствию, вящему моему и, думаю, тети-Лелиному тоже. Ясно, что тотчас по окончании занятий я был отослан в Завидово к тете Ане. Она с января уже работала в игрушечной мастерской, в ее подразделении громко называвшемся "цехом папье-маше". И весь-то "цех" состоял из закута, в котором размещались стол, несколько табуреток, что-то, где месили глину для форм, и печки для сушки чего угодно. Персонал цеха состоял, по-моему, исключительно из Анны Васильевны, а летом и меня в качестве ее подручного.

По справке, которая хранится у нас среди прочих бумаг Анны Васильевны, - оберточная серая бумага, текст написан чернилами от руки, круглая сиреневая печать, все как положено - ее должность так и обозначена: художник цеха папье-маше. В обязанности художника входило изготовление и раскрашивание кукол, т.е. они практически полностью охватывали всю деятельность так называемого цеха. Правда, технология папье-маше была крайне бесхитростной и состояла из вмазывания пропитанных клейстером газет и прочей макулатуры в предварительно чем-то смазанную гипсовую форму, сушки и склеивания половинок будущих кукол. Я тоже был приспособлен к изготовлению продукции цеха - мне доверили операцию проставления бликов на глазах уже раскрашенных кукол.

Самым замечательным местом в мастерской был стеклодувный цех, в котором изготавливались елочные игрушки. Стеклянные трубки разогревались в пламени горна с помощью специальных кожаных мехов, которые были никак не моложе прошлого века. Острая, как жало, стрела пламени, выдуваемая из беспорядочного огня соплом мехов, лизала внесенный туда кусочек трубки, и он загорался сначала красноватым, а вскоре и желтым цветом и начинал течь. Мастер брал в рот остававшийся холодным конец трубки и, напрягаясь, дул туда. Нагретый участок трубки вспухал и надувался шариком. От надувшегося пузыря проволочными крючками оттягивали какие-то отростки, снова нагревали, снова дули, и на стеклянной трубке образовывались чайнички, зверюшки, просто шарики и т.д. Получившиеся таким образом штучки отпиливали, их внутренняя поверхность с помощью нехитрой химии покрывалась блестящей амальгамой, тем и заканчивалось изготовление. У нас в доме долго жил самовар, увенчанный сверху крохотным чайничком, - довольно сложное сооружение, подаренное тете Ане на память тамошним стеклодувом. Увы, в празднование какого-то из Новых годов он сорвался с елочной ветки и разбился.

Теперь Анна Васильевна квартировала неподалеку от станции, у почтальонши Лиды, невысокой веселой девушки, одиноко жившей в доставшемся ей от родителей домике. Мы с тетей Аней занимали маленький чуланчик, в котором были сооружены деревянные полати - на них мы и спали. В потолке над полатями было вырезано отверстие - лаз на чердак, крыша была худовата, и, когда шел дождь, из лаза начинало капать. Приходилось или отодвигаться, или накрываться черным клеенчатым плащом. Зато о том, что творится на улице, мы знали и без радио. Через ту же дыру в потолке по лесенке-откидушке можно было забраться на чердак, где хранились разные ненужные или забытые и зачастую достаточно неожиданные предметы. Совершенно потряс меня волшебно посвечивающий точеными латунными поверхностями электрический аппарат неизвестного назначения - таинственная целесообразность выводила его в моем представлении на уровень лампы Аладдина; а чего стоили огромные книги в кожаных переплетах, бесспорно хранящие какие-то тайны. Я бывал совершенно ошарашен от волшебного мира чердака.

На серьезную обработку огорода Лиды не хватало - наверное, по молодому легкомыслию, и нам было позволено завести себе две грядки картошки, между кустиками которой Анна Васильевна посадила бобы. Пропитание добывалось трудно, так что грядки оказались нам очень кстати. Хорошо помню, что поедалось тогда все с большущим азартом - всевозможные ботвиньи, похлебки "из топора", щи из крапивы, для всего этого очень была к месту веселая изобретательность тети Ани. Убогий наш быт не только не приводил ее в уныние, а, наоборот, даже как-то мобилизовал. Мы ходили с ней окучивать картошку, заботились о бобовых всходах, добывали в очередях хлеб. Молоко, к счастью, было нам доступно без сложностей, так как наша хозяйка Лида кроме дома имела еще и корову. Как-то корова не пришла со стадом, и было уже решено, что она пропала, что было тогда проще простого - на окраине Завидова около леса постоянно стоял то один, то другой цыганский табор. Назавтра я обнаружил Лидину корову, мирно пасущуюся среди кустов неподалеку от места, куда обычно пригоняли стадо. Что задержало ее там, почему не подчинилась она щелчкам пастушьего кнута и не отправилась восвояси - кто мог это объяснить, да и зачем! Корова была торжественно возвращена владелице, и счастливая Лида выдала нам с тетей Аней премиальную крынку молока. Так и я внес свой вклад в решение "продовольственной программы".

Трудности с кормежкой вызвали к жизни среди прочих разговоров два рассказа, в которых было затронуто недавнее совершенно для меня закрытое прошлое тети Ани. Один из них касался отношения Анны Васильевны к Николаю Угоднику и был примерно таким: