Мужики оторопели. Они поглядели на Митьку, спросили:

- Ты чего? Чего ты?

- Сука! - торжествующе объявил Митька.- На ком наживаюся... Бей меня!

Бить его, конечно, не стали, даже успокаивали:

- Брось, Митрий, брось, не расстраивайся. Но он был непреклонен:

- Нет, бейте... прямо в морду поганую... прошу... Или я сам над собой...

Но его все же уговорили, успокоили.

- Прощаете? - спросил Митька, еще не веря.- Взаправду прощаете, ребята? И не выдержал, заплакал горькими пьяными слезами.

Заплакал, вывалил из кармана скомканные трояки и рублевки и стал топтать их ожесточенно, приговаривая:

- Суки... Поганые...

Гуляли, почитай, до утра, опорожняя Митькины запасы. Гуляли хорошо, с песнями.

А потом Митька уснул и проснулся уже на рассвете, на кухне, при раскрытой двери. Проснулся и сразу все вспомнил. Вспомнил и кинулся во двор.

Все было так. Два пустых ящика стояли. Пустые бутылки валялись, матовые в росной траве. А промеж них - остатки закуси. Все было правдой.

В голове гудело, на душе было еще хуже. А утренний автобус, с которым Клавдия приедет, должен был вот-вот прибыть.

КАК ДЕД ПЕТРО УМИРАЛ

Лето. Август. Ночами уже прохладно, а днем - солнце палит. В нашем дворе шумно: ребятишки, гости, и пристроился я у соседей, у бабы Пани, в сарайчике, в мастерской покойного деда Петра. Здесь, на верстаке между тисками и оправками для жестяных работ, хватает места. Разложил я книги, бумаги, сижу. Сарайчик мазаный, с белеными стенами, в нем прохладно.

Дед Петро умер в конце июня. На днях сороковой день отметили. Этот сарайчик был в его полном владении - мастерская. Теперь сюда некому заглядывать, я сижу за верстаком. Под правым локтем - тиски, под левым - две оправки для жестяных дел. На стене - полки в шесть рядов, там инструмент. Самый верхний- напильники, круглые деревянные ручки торчат. Напильники всякие, от бархатных, от надфилей в иголочку до огромных рашпилей. На второй полке все для сверления: дрели, коловороты, буравы и сверла. Сверла опять от "соломы" и выше. И так ряд за рядом.

Всегда я к деду Петру за инструментом ходил. В хозяйстве то одно, то другое приключится, а мы мастера какие: если и есть инструмент, так его еще не найдешь. В сарае сто хозяев, от старого до малого,- черт ногу сломит. Вот здесь, положим, ножовка вчера висела, я ее сам вешал. А нынче попробуй ее сыщи. Нету, и никто не брал. Испарилась. Куда идти? К деду Петру. У него этих ножовок... И сейчас вся стена увешана. Идешь к нему.

- А для какого дела? - спросит дед Петро.

- Отпилить.

- Понятно, что не рубить. Что пилить-то?

Это у нас, полоротых, одна ножовка на все. А у него: лучковые, поперечные, мелкий зуб, большой, "волчий"... Скажешь, он выберет, даст. У него пилы точеные, разведенные, бревно вмах перекусит. Только возвращать надо, не забывать, забывчивых он не любил.

Деда Петра я знаю давно. Он вообще-то не наш, коренной москвич, а у нас оказался после Волго-Дона. В Москве у него жена, дети, он ездил туда, но что-то там не заладилось, он и вернулся. И прожил нашим соседом тридцать лет.

Последние годы мы с ним поближе сошлись. Раньше он много работал. Он печник и жестянщик, известный на весь поселок. В семьдесят лет он работал вовсю, в семьдесят пять. Потом стал отказываться. К нему приедут, упрашивают, он редко соглашался. Не то здоровье.

По виду он был мужик хоть куда. Восемьдесят уже лет, а белолицый, полный, даже с румянцем. Видный из себя, седой "ежик" носил. Холеный даже вид. Не печник, а отставной полковник.

Последние годы он задыхался, страдал головными болями, ходил лишь в аптеку да магазин, а больше - во дворе.

И вот я хочу рассказать про смерть. Дед Петро почуял ее весною, а умер летом, в июне. Обычно зимою у нас старые люди нудятся. Вроде и дел особых нет: лишь печку топи. А ждут тепла. Летом вольнее. Солнышко, дышится легко, зелень вокруг - живи не хочу. И потому, когда начнут по весне старики на волю выбираться, - это радость. Жалуются: то да это болит. А я обычно смеюсь: "Лето вылечит".

Вот и здесь. Как-то, ранней еще весною, встретились с дедом Петром, потолковали; он мне про болезни, я ему всегдашнее: "Зиму-то пережили, теперь все пройдет". А он вздохнул, покачал головой, глядит на меня и говорит:

- Не-е... Все... - и добавил словечко покрепче.

И что-то меня словно толкнуло. Я в глаза ему глянул. Было в глазах у деда что-то серьезное. Не печаль, не тоска, а искренность.

Теплым временем встречались мы каждый день. Выйдешь на огород, он там, за забором. Потолкуешь, но всегда недолго. Он газеты читал, любил о политике потолковать. Кое-когда на здоровье пожалуется. Я ему обычное:

- Лето. Теперь получшает.

А он:

- Не-а. Все,- и крепким припечатывал.

А глаза его говорили больше. "Э-эх, - говорили они. - Что ты мне толкуешь! Успокоение? Это понятно. Но я-то знаю. Я чую".

Смерть свою он почуял где-то месяца за два. В апреле заговорил о ней, в июне помер, но вот эти два месяца. Мне их трудно понять. Тогда, известное дело, и верил я, и не очень. Но вот теперь, когда все прошло и все очевидно, я начинаю думать... Нет, лучше я расскажу.

Вот он почуял смерть. И как же он к ней начал готовиться? Очень просто. Во-первых, он топки решил запасти, для старухи. У нас с дровами да углем не очень хорошо, а старым - и вовсе мука. У деда Петра были кое-где знакомые. Он пошел, угля выписал, привез, весь сложил, забил два сарайчика. И сказал мне, довольный:

- На три года есть. Бабке не бегать.

Потом занялся дровами. Пилил их и пилил, с утра до ночи. Пилил и складывал. Я уж видел, что он плохой. Лицо как-то пожелтело и одрябло. И тяжело дышит, устает. Я ему предлагаю:

- Давайте поставим "циркулярку", - у меня "циркулярка" есть. - Поставим и за день напилим. Чего мучиться?

- Не-а. Не надо, - отвечает. - Я сам. Время еще есть. Ширь-пырь, потихоньку напилю. А то потом делать нечего будет, - смеется.

Так поговорим мы и разойдемся.

- Иди, - говорит, - делай свое.

Это он про мою работу. Родня моя и все соседи мое ремесло и хлеб почитают нестоящим, вроде нарочного. Дед Петро относился уважительно.

- Они ж не понимают, - показывал он в сторону баб. - Этим тоже надо ворочать, - по виску он стучал. - Умственное...