Окончательно пробудил Николая Петровича к жизни гудок быстроходного сторожевого катера, который проносился с дозором неподалеку от берега. Николай Петрович с мальчишеской завистью проводил его взглядом, пока тот не исчез вдали за камышовыми зарослями. Вот бы прокатиться на таком катере-пароходе по Днепру, оглядеть его со всех сторон: с правого, высокого, и левого, пологого, берегов. Но катерка уже не было видно; лишь изредка доносились, все затухая и затухая, его тревожные сигнальные гудки да поднятая катерком волна накат за накатом плескалась почти у самых ног Николая Петровича.

Когда вода успокоилась и опять залегла недвижимой сине-голубой гладью, Николай Петрович начал снимать лапти. Они были уже порядком истоптанными, а в двух местах возле обушин так и заметно протертыми. В домашних условиях Николай Петрович такие лапти отложил бы в сторону или вовсе отдал бы Марье Николаевне на растопку печи, но здесь, в дороге, они могли еще ему пригодиться, послужить, если новые, запасные, пока хранимые в мешке, вдруг окажутся не по ноге. Поэтому Николай Петрович тщательно вымыл их, выполоскал в прибрежной воде и аккуратно, в паре, поставил сушиться на коряге. Потом он выстирал и раскинул на высокой болотной кочке портянки, хотя их тоже стоило бы без всякого сожаления выбросить, ведь в мешке у него были сменные, предусмотрительно положенные туда Марьей Николаевной.

Теперь можно было и самому путнику помыться в быстро текущей днепровской воде. Николай Петрович закатал до колен штанины и начал было входить в песчаную отмель, намереваясь поплескаться поблизости от берега, но потом он, опять словно по чьей-то подсказке, остановился и повернул назад, к коряге. Ничуть не стесняясь своей старческой наготы, он разоблачился там полностью, оставив на теле лишь серебряный крестик, и бесстрашно шагнул в святую днепровскую воду. Она была еще до-зимнему студеной, обжигающе холодной и, наверное, очень опасной для пораненной ноги Николая Петровича и для вечно нестойкой к простуде больной груди. Но это нисколько не остановило его, и Николай Петрович легко и неощутимо заходил все глубже и глубже, как когда-то, много веков тому назад, заходили в эту реку и в эту воду древние, еще языческие люди для принятия новой христианской веры, для крещения. И вода сразу показалась Николаю Петровичу ничуть не опасной, а наоборот, желанной, целительной. Тело, погружаясь в нее, налилось живительным теплом, крепостью и силой, очистилось от всех хворей и недомоганий. Очистилась и душа, стала опять как бы первородной, нетронутой еще никакими страданиями и скверной.

Совершал свое повторное крещение Николай Петрович долго. Омыл и голову, и плечи, и грудь, с отрадой ощущая, что от каждой горсти воды теплоты в его теле и просветления в душе все прибавляется и прибавляется.

Вышел он из реки совсем помолодевшим, бодрым и еще каким-то обновленным, как будто действительно родился на Божий свет заново и с этой минуты заново начинает жить, ничем не оскверняя свою первородную детскую душу. Николай Петрович оделся во все чистое, просторное, обулся в новые лапти, которые оказались ему как раз впору, по ноге, нигде не жали и не ущемляли шаг.

Теперь можно было отправляться и в Лавру, но Николай Петрович вдруг вспомнил о птице, которая, наверное, и по сю пору прячется в зарослях краснотала. Он решил выполнить свое обещание, обнаружить там неуловимую эту птицу и вступить с ней в переговоры, коль уж она так легко понимает человеческий язык. Подхватив с коряги посошок, Николай Петрович заглянул за куст, почти уверенный, что птица – вон она – сидит, дожидается его на гнездовье. Но птицы не было, не было и ее следов. Николай Петрович немало опечалился этому обстоятельству, но вдруг прямо на ладонь ему опустилось снежно-белое продолговатое перышко, как будто только что улетевшая птица обронила его со своего крыла. Николай Петрович, бережно удерживая перышко на ладони, полюбовался им несколько мгновений, а потом запрятал в нагрудный карман. Коль уж он по своей провинности не может привезти из Киева Марье Николаевне какой-либо дорогой обиходный подарок – шаль или вышитый крестом и гладью фартук, так пусть подарком ей послужит это белоснежное воздушное перышко, может быть, даже специально оброненное для такого случая и привета из крыла Ангела-Хранителя или его посланника.

Николай Петрович собрал развороченный перед купанием мешок, завязал его вначале веревочкой, потом потуже, на манер военного вещмешка, захлестнул лямками, приторочил сверху, опять-таки по военной, фронтовой привычке, для окончательной просушки старые лапти, как не раз, случалось, приторачивал промокшие до последней стельки сапоги, а сам, если позволяли условия, двигался босиком. Теперь все было готово, оставалось только закинуть мешок за плечи и отправиться с Божьей помощью на поиски Лавры. Но прежде Николай Петрович повернулся лицом к Софии и, осеняя себя крестным знамением, в последний раз прочитал подорожную молитву ко Пресвятой Богородице от странника и паломника, в путь шествовати хотящего.

Когда он дочитал молитву до конца, до последних тех слов, которые запомнил из домашнего напутственного чтения Марьи Николаевны, на душе у Николая Петровича стало еще теплей, и он уверовал, что последние переходы и шаги к Лавре одолеет благополучно, без всяких неожиданностей и приключений.

Молитва и запрятанное в нагрудный карман перышко Ангела-Хранителя действительно помогли ему. Нигде не заплутав, не сбившись с дороги, Николай Петрович вернулся назад в метро, спустился по бегущим, конвейерным ступенькам в подземные его лабиринты и там тоже не заблудился. Всего лишь два-три раза спросив у встречных и попутных людей, где, в какой стороне находится Лавра, он, словно кем-то сверху, над подземельем, незримо ведомый, быстро достиг ее. Вернее, не ее, а необходимой ему последней станции метро, от которой до самой Лавры предстояло еще проехать несколько остановок на троллейбусе. Но пробиваться в его переполненное народом, душное чрево Николай Петрович не стал. Выбравшись из толчеи метро, он углядел по левой стороне проезжей дороги чисто подметенный тротуар-тропинку, вступил на нее и легко пошел по ней, подсобляя себе верным помощником – посошком. Но чем ближе Николай Петрович подходил к Лавре, тем все заметнее эта легкость истекала из него: все тело наливалось какой-то неподъемной тяжестью; ноги совсем не слушались, с трудом отрывая от земли ставшие вдруг такими тесными и ломкими лапти, а руки с трудом удерживали тоже во много крат отяжелевший посошок; голова, всего полчаса тому назад, после купания в Днепре, такая ясная и просветленная, затуманилась и несколько раз пошла кругом, обертом; в сердце же у Николая Петровича поселились болезненный трепет, озноб и как бы пустота, словно старческая кровь совершенно перестала питать его. Волей-неволей Николаю Петровичу пришлось часто останавливаться, унимать этот трепет и озноб, дышать по возможности глубже впалой, изувеченной на войне грудью, чтоб сердце, подкрепленное свежим воздухом, опять наполнилось кровью. Во время одной из таких остановок, когда дыхание у Николая Петровича совсем забилось, зашлось клекотом, все ближе и ближе подбираясь к приступу, он даже было подумал, что все это неспроста, не случайно – что это ему верный, надземный знак, предупреждение, а может быть, и запрет идти дальше. Николай Петрович снял фуражку, начал в забвении креститься, все время повторяя одни и те же слова: «За что, Господи, так наказуешь меня в преддверии святой Твоей обители, святых Твоих мест?!» И ему вроде бы полегчало, грудь успокоилась, а сердце забилось ровней и тверже. Тверже стал и шаг Николая Петровича…