– За твое здоровье хочу выпить, – поблескивая золотым перстнем-печаткой на пальце, поднял он высоко над столом золотисто-темный стакан.

– Спасибо, – поблагодарил цыгана Николай Петрович, тоже беря в руки вино. – Дай Бог и тебе здоровья.

Они выпили. Цыган как-то по-особому красиво и торжественно, держа на отлете руку, а Николай Петрович с трудом, то ли оттого, что давненько уже не пил вино гранеными, наполненными по самый венчик стаканами (не позволяло ему этого здоровье), то ли оттого, что никак не мог понять цыганского к себе внимания и доброты. Действительно, с чего бы это привечать цыгану, одаривать деньгами и угощать вином полунищего русского старика в лаптях, пусть даже он и идет паломником в Киево-Печерскую святую лавру?! Цыган сам туда может попасть в любое время, сам и помолиться за своих сродственников и соплеменников, хоть совместно с остальным православным людом, хоть отдельно. Но вот же зачем-то он приветил его, выделил среди других нищих и полунищих бродяг, которых тут, на узловой станции, поди, обретается немало. Неужто всему причиной наперсная коробочка Николая Петровича да просительные слова на ней: НА БОЖИЙ ХРАМ И ПОМИНОВЕНИЕ?!

Лишь чуток притронувшись после выпитого вина к ломтику сыра, Николай Петрович затаился и стал ждать, что же будет дальше. Никакого хмеля он не почувствовал. Вино ему показалось каким-то церковным, поминальным, от него, как известно, хмеля не бывает, а одна только благость и откровение. Цыган, судя по всему, знал это изначально, поэтому и потребовал у буфетчицы не водки, а именно вина, терпкого и непьянящего.

– Не любим мы друг друга, – неожиданно произнес он, – оттого так плохо и живем.

Николай Петрович такому откровению цыгана ничуть не удивился, сразу поняв, что нынче странный этот таборный цыган говорит не только о своих соплеменниках (они-то как раз по-настоящему, по-христиански и любят друг друга; быть может, одни во всем мире, потому что иначе им нельзя, иначе они просто не уцелеют в тяжких кочевых скитаниях), а обо всех людях, которые во взаимной ненависти и вражде бесприютно живут из века в век.

Николаю Петровичу пора было что-то отвечать, но что и как, он не знал, поэтому и стоял перед цыганом в растерянности и покаянии, как будто это именно он, Николай Петрович, и был виноват в том, что люди нынче живут в такой нелюбви друг к другу.

– Молиться надо, – наконец с трудом произнес он и, кажется, не ошибся.

Цыган задумался и в этой надсадной, тяжелой задумчивости, которая, наверное, только и случается у вольных кочевых людей, пребывал довольно долго, а потом вдруг вскинул на Николая Петровича черные свои, почти угольные глаза и немало удивил его по-евангельски верными словами:

– Если сердце пустое, молитва не поможет…

Больше Николаю Петровичу стоять у столика было незачем да, может, и опасно. Цыганских откровений до конца понять ему не дано, неохватно это для его стариковского угасающего разума, а смущать цыгана пустыми разговорами грех – не для того он позвал Николая Петровича к себе, не для того пил с ним церковное поминальное вино. Томится и страждет неприкаянная цыганская душа и повсюду ищет облегчения этих страданий. Силы же Николая Петровича слишком слабы, чтобы найти и дать их цыгану. Он сам страждет и заблуждается, и чем ближе к Киеву и святой его Киево-Печерской лавре, тем все сильнее и сильнее.

– Пойду я потихоньку, – отпросился он у цыгана.

– Иди, – вроде бы легко отпустил его тот, но когда Николай Петрович взял в руки посошок, чтоб удалиться, цыган, словно боясь, что Николай Петрович по старости и дряхлению разума забудет однажды данное обещание, напомнил ему о своей просьбе: – Так ты отдельно за нас помолись, перед иконой Божьей Матери.

Недоверие цыгана было Николаю Петровичу в общем-то понятно, ничего предосудительного в нем он не нашел. Случись ему самому просить о чем-либо такого древнего, ослабевшего головой старика, так он тоже, наверное, десять раз повторил бы ему свою просьбу.

– Помолюсь, обязательно помолюсь, – заверил Николай Петрович цыгана, хотя и с заметным чувством вины в голосе, как будто он уже действительно забыл и не выполнил данного цыгану обета.

Стараясь искупить эту вину, Николай Петрович решился было подробно расспросить цыгана, почему и зачем надо молиться за его кочевой народ непременно отдельно и непременно перед образом Божьей Матери, но все же дрогнул и отступился от своего решения. Коль цыган сам по доброй воле ничего не объяснил ему, так пусть это и останется тайной и сокровением, постичь которые человеку не цыганского роду не полагается да, может быть, и не дано совсем.

Еще раз сердечно поблагодарив цыгана за пожертвование на Божий храм и за угощение, Николай Петрович направился в закуток под фикус, но местечко его, так удачно примеченное и выбранное, уже оказалось занятым. Пришлось Николаю Петровичу искать нового пристанища для отдыха и ночлега.

И он вскоре обнаружил его. В затененном уголке за справочными автоматами стояла прикованная к батарее цепью грузовая железнодорожная тележка. Пользовались ею, по-видимому, редко, берегли для какой-нибудь особой, непредусмотренной перевозки, иначе зачем бы и приковывать ее тяжеленной цепью и амбарным замком к батарее. Во всю длину тележки лежала подстилка из картонного разорванного ящика, великодушно оставленная каким-то вчерашним ночлежником. Николай Петрович поблагодарил его в мыслях за такую заботу, снял мешок и начал неспешно, основательно приготовляться ко сну на столь удобном, прямо-таки плацкартном месте. На всякий случай он, правда, огляделся по сторонам, не появится ли этот вчерашний, прежний ночлежник, не потребует ли назад и подстилку, и всю тележку. Но никого подозрительного, какого-либо Симона или Павла, поблизости не виделось. Железнодорожного же начальства, грузчиков и носильщиков, он не боялся: если тележка кому понадобится, то Николая Петровича потревожат без особого крика и ругательства – человек он старый, безвредный, это сразу видно любому-каждому.

Но, слава Богу, никто его не потревожил, не прогнал до самого утра. Подложив под голову мешок, Николай Петрович спал крепко и дремотно, заботясь лишь о том, чтоб не загрязнить лаптями подстилку, которая еще кому-нибудь пригодится, да изредка проверяя, на месте ли кошелек с пожертвованиями в глубоком нагрудном кармане. Проносящиеся мимо поезда, переговоры диспетчеров, разноголосый шумный гомон пассажиров, время от времени волною, накатом заполонявших кассовый зал, ничуть не беспокоили его, а наоборот, только убаюкивали посильней, как малого ребенка. Сниться Николаю Петровичу ничего не снилось, не виделось: ни Малые Волошки с горюющей там в ожидании Марьей Николаевной, ни что-либо военное, фронтовое, что в последние годы частенько грезилось ему по ночам. Лишь однажды Николаю Петровичу вдруг почудилось, что как будто кто-то склонился над ним во сне, но не человек, нет, а вроде как птица с широко распластанными крыльями. Николай Петрович пробудился, долго вглядывался спросонья, вблизи и поодаль искал глазами, но так никого и не обнаружил. Может быть, надо было подняться, выйти на привокзальную площадь, на перрон, где птица могла затаиться среди кустов и деревьев или в фонтане, слившись воедино с гипсовыми играющими лебедями. Но сил у Николая Петровича никаких не было, он опять закрыл глаза, провалился в сон – и птица тут же снова склонилась над ним, охранно обхватила крыльями, окутала неземным каким-то теплом…