Повременил Николай Петрович надевать коробочку на шею и за дверью. Прежде он решил все же разведать насчет киевских поездов и электричек. Разведка эта завершилась быстро, всего в несколько минут, но особо его не обнадежила. Для начала Николай Петрович тщательно изучил вывешенное на стене расписание, потом расспросил еще и у знающих людей в очередях возле касс. И вышло вот что: поездов на Киев шло великое множество – и московских, и каких-то иных, с еще более дальних мест, но все они были скорыми, а то и экспрессами, которые в Бахмаче даже не останавливались, и зариться на них безбилетному Николаю Петровичу было нечего. Рабочий же поезд-электричка из Хутора-Михайловского шел только ранним утром. На него Николай Петрович и стал метить.

Впереди у него была целая ночь, которую предстояло коротать в бессонном бдении. Тут самое время наступило для Николая Петровича идти с коробочкой за милостыней и подаянием на Божий храм и поминовение.

Тайно помолясь в уголке за автоматическими камерами хранения, он наконец надел ее на шею и шагнул в высоченный (куда твой Курск!) зал ожидания с четырьмя прямо-таки царскими люстрами под потолком.

Стараясь не очень греметь по каменному полу посошком, Николай Петрович подошел к стайке говорливых женщин с подорожными сумками, снял фуражку, троекратно перекрестился и не столько, казалось, попросил у них подаяния, сколько объяснил, зачем это он стоит здесь с обнаженной седой головой:

– На Божий храм и поминовение собираю. Не откажите по силе возможности.

Женщины сразу примолкли, подняли на Николая Петровича, на его лапти и заплечный холщовый мешок недоверчиво-вопрошающие взгляды, но потом быстро переменили их, обнаружив на груди просителя-старика жестяную коробочку с крупной надписью синими химическими чернилами. Одна за другой женщины потянулись к ней, стали опускать туда звонко звякавшие монетки, заметно утяжеляя ее и натягивая веревочку.

– Храни вас Бог, – поблагодарил каждую из них Николай Петрович, а сам все смотрел и смотрел на их руки, грубые, узловатые от неустанной ежедневной работы, и чувствовал перед этими крестьянскими женщинами какую-то необъяснимую свою вину…

Потом он стал переходить от одних пассажиров к другим, от кресла к креслу, несуетно крестился и говорил всюду одно и то же:

– Не откажите по силе возможности.

И ему не отказывали. Бросали в коробочку схожую с русской по названию и размерам мелочь – копейки. Отличались они лишь цветом, каким-то темно-коричневым с зеленоватым отливом, да колючим трезубцем на обратной стороне. Было это немного чудно и непривычно: с лицевой стороны русская копейка, а с тыльной – украинский щетинистый трезубец, так напугавший Николая Петровича на границе. Но вскоре он приноровился к этому сочетанию и уже не находил в нем ничего обманного: коль мирятся они, соседствуют на монетах, то с годами смирятся и в живой жизни.

Случались, понятно, и такие пассажиры, которые темно-коричневых копеек в коробочку не бросали, то ли по своей бедности, то ли по скупости характера или какому подозрению к Николаю Петровичу, к его хотя и опрятному, но все же странному виду. Он на них не обижался, легко прощал им и скупость, и подозрения, говорил точно с таким же участием и благодарением, как и дающим:

– Храни вас Бог!

Действительно, таить обиду тут не приходилось. Мало ли какие у людей обстоятельства, мало ли чего у них на душе?! Может, к примеру, они не верующие, не признающие ни Бога, ни Божьего храма. Бывают ведь, наверное, пока и такие, хотя как жить без Бога в душе и в сердце, Николай Петрович не представлял – это уж совсем темно и непроглядно.

Но вскоре он обнаружил еще одну причину, по которой не каждый пассажир бросал ему в жестяную коробочку мелочь. Между рядами, тоже прося подаяние, сновали-носились двое чумазых цыганят, мальчик и девочка лет семи-восьми, проворные соперники Николая Петровича. Часто опережая его, они, словно из-под земли, возникали напротив мирно отдыхающих женщин и мужчин, теребили их за телогрейки и куртки и тянули вперед худые цепкие ладошки. Подавали цыганятам намного реже, чем Николаю Петровичу, но все же подавали, и не только деньгами, а и всякой снедью: хлебом, купленными в буфете пирожками, пасхальными еще крашенками, мочеными яблоками. Цыганята ни от чего не отказывались, поспешно брали дарение и тут же несли его к женщинам-цыганкам, которые расположились в дальнем углу зала за газетным киоском настоящим кочевым табором.

Дабы не вводить в смущение пассажиров, одаривших чем-либо цыганят, Николай Петрович старался перед ними не останавливаться, обходил стороной, хорошо понимая, что, каким щедрым и праведным человек ни будь, а все ж таки не Иисус Христос он и всех страждущих одним-единственным хлебом не накормит.

Когда коробочка наполнилась почти доверху, Николай Петрович по широкому, разделяющему зал на две половины проходу пробрался к станционному буфету, который, несмотря на довольно позднее уже время, все еще работал, завлекающе манил к себе переполненными всякой снедью витринами. Купить что-либо в буфете, пирожок какой или булочку с ноздреватым голландским сыром, Николай Петрович не посмел, не зная, позволительно ли ему тратить на себя, на свое пропитание деньги, собранные совсем для других нужд – на Божий храм Киево-Печерской лавры да на поминовение, не будет ли в этом какого неискупимого греха. Николай Петрович в который уж раз посетовал, что нет сейчас рядом с ним Марьи Николаевны. Она во всех церковных делах разбирается не хуже любого причетника, диакона, быстро бы надоумила Николая Петровича, что ему позволительно делать, а чего нельзя ни в коем случае. Но Марьи Николаевны не было, она теперь в Малых Волошках, небось, лежит уже на печи, отдыхает после работы (Мишка ей огород к этому дню как-нибудь да вспахал, и она с утра до ночи сажала в одиночку картошку).

Погоревав еще немного о разлуке с Марьей Николаевной, Николай Петрович решил больше не докучать нищенским своим видом строгой, в голубеньком фартуке, продавщице и отошел в сторону, к пустующему креслу под высоким, напоминающим настоящее лесное дерево фикусом. Там, в тени его широких вечнозеленых листьев можно было, никому не доставляя беспокойства, час-другой подремать, набираясь сил для последнего перегона к Киеву. Боясь, что заветное это местечко у него кто-нибудь перехватит, Николай Петрович сделал было к нему суетно-поспешный шаг, и тут его вдруг окликнул сзади зычный мужской голос: