Он оторвал от земли просветленный взгляд, огляделся вокруг и пришел в изумление от красоты и утренней городской благодати. Улица, по которой двигался Николай Петрович, с двух сторон поросла зеленым, уже лиственным парком, настоящим лесом, и лес этот был наполнен детскими и птичьими голосами. Они так переплелись друг с другом, что никак нельзя было понять, где поют, заходятся в щебетании и клекоте птицы, а где хороводятся, оглашая лес ауканьем и потаенными криками, малые дети. И еще никак не мог понять Николай Петрович, что же случилось с ним минуту тому назад, почему вначале навалилась на него темная ночная сила, которая едва не умертвила его у самых врат святой обители, а потом вдруг отпустила, истаяла, как будто черное вороново крыло сменилось белым, лебединым и ангельским.

Объяснить всего этого свершения Николай Петрович был не в состоянии, но чувствовать чувствовал, что именно так и должно было случиться, чтоб светлая сила победила темную, чтоб белый его Ангел-Хранитель одолел черного, оказывается, тоже всю дорогу следовавшего за ним.

Лавра открылась Николаю Петровичу совсем неожиданно. Вдруг на возвышенности, на левой, горной стороне улицы, словно на весу возникла, проступила из зеленой весенней пелены озаряемая утренним солнцем каменная стена. Николай Петрович застыл перед ней, с трудом сдерживая гулкие, ликующие удары сердца, троекратно перекрестился и лишь после этого осмелился проследовать вдоль стены к нерукотворной надвратной церкви.

Но прежде чем войти под ее высокие каменные своды, он занял очередь к кассе, дощатой будочке-киоску, где, оказывается, полагалось брать на посещение Лавры билеты. Николай Петрович ничуть этому не огорчился, а даже наоборот, отнесся к такому рачительному уложению с полным доверием. Ведь в заповедные печерские церкви ходят не только богомольцы и паломники, а и просто любопытствующие, праздные люди, так и будет совершенно справедливым, чтоб они купили билет – подали милостыню на Божий храм. Но вот ценники, висевшие рядом с окошечком, Николая Петровича удивили и озадачили. Иностранным гражданам полагалось платить за вход в Киево-Печерский государственный историко-культурный заповедник по двадцать пять гривен, гражданам СНГ – по шестнадцать, Украины – по пять, ветеранам – по две, студентам – по одной. Николай Петрович растерялся, не зная, к кому себя причислить: к гражданам СНГ или к ветеранам. Если к жителям СНГ, то есть России, то шестнадцати гривен у него никак не найдется, вытряси он хоть до самого дна свою заветную коробочку. Если же к ветеранам, так опять-таки никаких удостоверяющих документов на этот счет у него не имеется, а поверят ли ему на слово – еще неизвестно.

И все-таки Николаю Петровичу поверили. Кассирша безропотно выдала ему билет за две гривны, хотя и напутствовала:

– Вы в другой раз не говорите, что из России!

– Почему? – вспыхнул обидою Николай Петрович. – Я из России и есть, из Малых Волошек.

– Да я вижу, – чисто по-русски ответила кассирша. – Но все же не говорите, тут всякие бывают люди.

– Хорошо, – пообещал, чтоб успокоить ее, Николай Петрович.

Он вдруг вспомнил разбойного пограничника с трезубцем на голове, отнявшего у него сапоги, потом вислоусого мужика в электричке, несправедливого и злого, потом еще двух-трех человек, случившихся ему в дороге, которые, узнав, что Николай Петрович из Московии, из России, смотрели косо и не по дружбе. Ему впору было ожесточиться, но Николай Петрович не ожесточился, а лишь дал себе зарок: здесь, в святой, единоверной Киево-Печерской лавре, не таиться, любому и каждому говорить, что родом он и всей своей жизнью из России, страны великой и праведной.

С тем Николай Петрович, еще раз помолясь, и двинулся к надвратной, увенчанной золотоглавым куполом и крестом церкви – и к самим воротам. Они были широко, на две створки, распахнуты, и при каждой стояла на служении монахиня в черных длиннополых одеждах: одна довольно уже пожилая, почти старушка, с просветленным, тихим лицом, а другая – совсем молоденькая, считай, девчонка, но не по годам печальная и строгая глазами. Пожилая монахиня была занята разговорами с какими-то заезжими, по виду не нашими, не русскими и не украинскими людьми, сплошь увешанными сумками и фотоаппаратами, а молодая стояла в безучастии и задумчивости, время от времени перебирая в руках четки, похожие на черничные ягоды-бусинки. Николай Петрович, напрочь забыв тяжелый разговор с кассиршей, подошел к ней и поклонился.

– Сестрица, – сказал он. – Я издалека, помолиться хочу.

Монашка перестала перебирать четки, вскинула на Николая Петровича голубые, не по годам скорбные глаза и за коротенькое это мгновение, кажется, все поняла, все распознала в Николае Петровиче: кто он и из каких земель, с какими наказами пришел в Киево-Печерскую лавру, что перенес и перестрадал в дороге. Откуда была в ней в столь молодые годы эта прозорливость, одному Богу только и ведомо, но вот же была. Словно по книге прочитала она все мысли и чаяния Николая Петровича (он почувствовал это всем содрогнувшимся телом) и ответила с кроткой улыбкой на устах:

– Молитва всякой душе в утешение.

Слова были вроде бы самые простые, обыкновенные, но произнесены с таким проницанием и верой, что запали Николаю Петровичу глубоко в сердце: подобные слова он и ожидал услышать у порога Киево-Печерской лавры, прежде чем войти в ее древние исконные церкви и пещеры. Правда, по разумению Николая Петровича, произнести их должен был какой-нибудь умудренный жизнью и непрестанными молениями старец, а не добровольно ушедшая в заточение девчонка, красоту и молодость которой не скрывают даже монашеские одежды. Тем слова ее были сильнее и тверже…

– Твоя правда, дочка, – забывшись, по-мирски ответил ей Николай Петрович.

Монашка ничуть на него за это не осерчала, опять улыбнулась смиренно и кротко, призывая тем самым и Николая Петровича к смирению и кротости.

– Ступайте с Богом, – промолвила она ласково, но вместе с тем и наставительно, как наставляют, поучая малых, неразумных детей, взрослые люди. – В Крестовоздвиженской церкви у Малых пещер сейчас служба.