И право же, ему было чем гордиться: вырастил славных, честных, смелых богатырей, которые вместе с ним штурмуют вражескую столицу...

А к вечеру того же дня возле Тельтов-канала был тяжело ранен Новиков-младший - Дмитрий.

Молча, по-солдатски сурово воспринял Василий Васильевич это известие. Спокойным тоном распорядился эвакуировать сына в тыловой госпиталь, а сам в ту же ночь выехал на свой командный пункт, расположенный на берегу Тельтова.

Через несколько дней он узнал, что жизнь Дмитрия вне опасности. "Будет жить, будет жить". Эти слова целый день не сходили с его уст.

И вот, накануне самой счастливой минуты в жизни, накануне долгожданной победы, на генерала обрушился страшный удар судьбы - погиб Юрий.

Старый солдат, участник трех войн, наш комкор знал, что такое жизнь и смерть на войне. Он был готов ко всему, но весть о гибели сына в самом Берлине была невыносимой. Никогда не плакавший, закаленный, мужественный человек не выдержал.

- Что будет с Настасьей? Не переживет она гибели Юрки... - шептал он, сидя у изголовья мертвого сына.

* * *

После кровавого побоища 30 апреля и вчерашней попытки ценой любых жертв прорваться на запад противник притих. Умолкла артиллерия, не показывались танки, исчезли фаустники. Гитлеровские солдаты попрятались в подземелья, тоннели, подвалы и ждали приговора судьбы. Мы продолжали выкуривать их из укрытий и продвигались вперед, очищая квартал за кварталом. Посланная с утра в разведку рота автоматчиков во главе с молодым капитаном Хадзараковым напоролась на немецкую засаду на северной окраине Рейхштрассе и понесла большие потери. Погиб молодой черноглазый осетин Хадзараков. Не вернулся с задания разведчик Саша Тында - последний из трех харьковских комсомольцев-добровольцев. К счастью, тревога за него оказалась напрасной. Как выяснилось позднее, Саша был ранен и его подобрали наши соседи.

Уже с утра поползли слухи о самоубийстве Гитлера и капитуляции фашистских войск в Берлине. Но толком никто ничего не знал. Очевидным было одно: наступала развязка, капитуляция фашистских войск в Берлине стала неминуемой, ее можно ожидать в ближайшие часы.

К середине дня стал стихать огонь и с нашей стороны. Мы наступали, не встречая сопротивления. Батальон Гулеватого и автоматчики Старухина подходили к Штрезову. Берлин по-прежнему пылал, со страшным грохотом рушились дома, густой, едкий дым разъедал глаза, над городом стоял смрад от разлагающихся трупов.

Вдруг по радио, по телефону и всем другим средствам связи был передан приказ: усилить штурм. В восемнадцать часов тридцать минут вся наша артиллерия открыла мощный огонь. Поддерживавшие 55-ю бригаду дивизион "катюш" и шесть дивизионов артиллерийской дивизии прорыва примкнули к многотысячному артиллерийскому ансамблю. Этот мощный удар всей артиллерии носил символический характер: он предупреждал противника о необходимости быстрейшей безоговорочной капитуляции, давал понять, что советские войска не остановятся ни перед чем во имя полного разгрома фашизма.

Весь вечер и всю ночь мы продвигались по улицам и кварталам севернее железнодорожной станции Пихельсберг. Напуганные, голодные, никем не управляемые гитлеровцы стали перед рассветом выползать из своих пор. Поодиночке, группами, толпами бросали они оружие и сдавались в плен. От пленных мы и узнали о капитуляции фашистских войск Берлинского гарнизона.

Все утро и весь день толпы немецких солдат двигались к сборным пунктам для военнопленных. В тот день я со многими разговаривал. Безжизненные глаза гитлеровцев выражали полную апатию ко всему на свете. Все их желания сводились к одному: попить, съесть кусок хлеба, избавиться от нечеловеческих страданий, вырваться из горящего, разбитого города, уснуть...

Пленные даже не спрашивали, как бывало раньше: "Что с нами будет?" Это было им безразлично. Наши автоматчики подвели ко мне большой отряд пленных.

- Куда их вести? - спросил шустрый сержант.

Я кивнул на табличку со стрелкой, указывавшей направление на сборный пункт.

- Как ведут себя пленные?

- Нормально, товарищ полковник, дисциплинированно.

Мне бросилось в глаза, что многие были без погон, без фуражек и пилоток.

- По пути срывают погоны, выбрасывают фуражки, отрывают кресты, ответил сержант, словно прочитав мои мысли. - Боятся, видно. Знает кошка...

- А вы не допускайте этого, товарищ сержант.

- Разве за ними уследишь, товарищ полковник! Их вон - тыщи, а нас всего пятеро...

Я подошел ближе к пленным и сразу увидел одного с оборванными погонами, без головного убора. По характерной выправке, от которой никуда не денешься, определил - офицер.

- Почему сорвали знаки различия? Вы же офицер. Не стыдно вам перед солдатами и подчиненными, жизнью и судьбами которых только что распоряжались? Где ваша честь, господин офицер?

Пленный молчал, опустив голову. Серые бесцветные глаза смотрели в одну точку.

- А это никакой не офицер, - раздалось из колонны, - это группенфюрер...

Эсэсовец?! Вот почему сорвал погоны - боялся, что придется расплачиваться за душегубство. Таких, как он, в толпе было немало. Но, сами того не подозревая, они выделялись из массы пленных именно сорванными погонами, отсутствием орденов и головных уборов.

Разговаривать с этой мразью сразу расхотелось. Я махнул рукой сержанту: "Веди!" И тот, погладив короткие, пшеничного цвета, усы, неожиданно басом гаркнул:

- Шнель, вашу так! Вперед, фашистские выродки...

* * *

С полной победой в Берлине связывалось у всех нас и окончание войны, а вместе с ней - уничтожение фашизма.

Но трудно расстаться фронтовикам с привычками, приобретенными за долгие годы войны. Люди остаются людьми. Я видел, как уже в мирное время танки прижимались к толстым стенам домов, автоматчики по привычке перебежками преодолевали улицу и ныряли в подвалы, шоферы загоняли машины на теневую сторону. Никто уже не стрелял, никто не бомбил, никто никому не угрожал, и все же сознание еще срабатывало по инерции, но могло сразу перестроиться на новый лад, не могло сразу привыкнуть к наступившей мирной жизни.

Радио, телефон, человеческие голоса возвещали всем: свершилось! Не надо больше наступать, не надо стрелять. .. Невероятным казалось это, хотя без малого тысячу пятьсот дней мы стремились к этому моменту. По всем каналам связи летели команды: "Отбой!", "Конец!", "Прекратить огонь!".

По-разному переживают люди исторические события. Но почти всегда эти события накрепко остаются в памяти до мельчайших подробностей, хотя в минуты переживаний нам кажется, что мы ничего не видим вокруг.

Мы стояли в просторной гостиной чудом уцелевшего особняка. Со мной были те, кто пришел сюда через кровь и страдания. Мы стояли ошалевшие от счастья, хмельные от радости и не находили слов. Да и не нужны были слова. Каждый выражал свои чувства по-своему: бывший секретарь райкома партии, ставший начальником политотдела бригады, Дмитриев, не стесняясь, плакал; сильной воли человек, начальник штаба Шалунов, по-детски растирал кулаком слезы и бормотал что-то невнятное. Неуклюжий, обросший бурой щетиной Андрей Серажимов кричал во весь голос: "Ух какого зверюгу мы завалили" - и сыпал по адресу этого зверя отборные, не предназначенные для печати эпитеты. Кто-то кричал одно лишь слово: "Ребята... Ребята-а!.." И все это покрывало несмолкающее русское "ура-а!", которое волной перекатывалось по улицам и площадям Берлина.

Первым пришел в себя начальник штаба:

- Что будем делать?

Его вопрос оказался неожиданным для меня. Впервые за четыре года войны я совершенно не знал, что делать. В такой обстановке мы оказались впервые. А потому сказал первое, что пришло на ум:

- Василий Матвеевич, скомандуйте: стоять на месте, собраться в свои батальоны. Остальные подразделения подтяните к штабу.

Прошло несколько часов, а из штаба корпуса не поступало никаких распоряжений.

- Теперь мы никому не нужны, - острил Александр Павлович Дмитриев. - И знаете, это совсем неплохо: ни донесений от тебя не требуют, ни обстановки не запрашивают и даже не ругают, почему топчемся на месте. Благодать! Райская жизнь...