11. Из-под шляпы с перьями фламинго
И вот через столько лет — Поля Смирницкая в Нью-Йорке, в одном со мной самолете! Почему? А где Фима?
— Я эту старушку знаю, — объявил я, наконец, Габриеле.
— Это и не важно, — улыбнулась она. — Тут люди скопились! Вы могли бы сказать ей насчет цыплят?
— Нет, это очень важно, — ответил я. — И о цыплятах ничего ей говорить не буду.
— То есть как?!
— Вы не хотите слушать, но, кажется, это она и есть!
— Кто «она»?
— Знаю только, что кто-то из пассажиров едет туда с заданием, и кажется, это она! — шепнул я Габриеле на ухо. — Очень у вас переживательный запах! Африканский мускус?
— Нет, «Красный мак». Московский. А с каким заданием?
Я вскинул глаза к небесам, и Габриела испугалась:
— Правда?
— Операция называется «Анна Каренина».
Габриела посмотрела на цыплят с уважением:
— Если не шутите, то в цыплятах что-то лежит, да?
— Во всем всегда что-то скрывается, — пояснил я. — Подумайте лучше куда их девать. В капитанскую рубку?
— Нет уж, спасибо! Меня от таких дел воротит! «Анна Каренина»! Скажите пусть проходит, а сумку — под кресло!
Не глянув в мою сторону и не дожидаясь перевода, Смирницкая закивала головой и двинулась вперед, а Габриела начала возиться с другим пассажиром, с юным негром исполинских объемов и с такими широкими ноздрями, что при вздохе они напоминали массивные крылья раннего фордовского автомобиля, а при выдохе — гараж для него. Смущаясь своих габаритов, юноша старался не дышать, что отнимало у него энергию и не позволяло внятно высказаться, — почему я и заключил, что он спортсмен.
— Габриела, опять нужен переводчик? — хмыкнул я.
— У него нет посадочного талона! — пожаловалась она.
— Есть! — буркнул негр, не шелохнувшись.
— Да, но он говорит, что талон у мисс Роусин в России!
— Нет!
— Я объясню! — возник другой негр, — шоколадное эскимо на палочке: узкое туловище на одной ноге в белой штанине. — Нас тут пятеро делегатов, а все талоны у Роусин.
— У вас тоже нет талона? — ужаснулась Габриела.
— Талоны у мисс Роусин. Русские не пускают ее без очереди, нас пропустили — у меня нога! — а ее нет. То есть ноги как раз нету, а мисс Роусин не пропустили!
— Нога там? — обрадовалась Габриела. — То есть — Роусин здесь?
— Да! — буркнул исполин. — Но она из России.
— Мисс Роусин! — крикнула Габриела в толпу за парчовым входом. — Пропустите мисс Роусин!
В салоне собрались сперва все пять делегатов: все черные, но — за исключением первого — все с разными физическими дефектами, что отмело мою прежнюю догадку о спортивном характере делегации.
— В Москву? — спросил я у эскимо.
Ответ оказался глупее:
— Нет.
— Вы не в том самолете!
— В том. Но летим не в Москву!
— А куда? — испугался я за себя.
— В Тбилиси.
— В Тбилиси?! — не поверил я. — А что там?
— Семинар по проблемам нацменьшинств!
— Международный?
— Очень! — и эскимо заботливо погладило себя ладонью по белой подставке. — А вот и мисс Роусин!
Я переместил взгляд вперед — и только теперь стал медленно опускаться в кресло: мисс Роусин оказалась никем иной, как пропавшей без вести Аллой Розиной из Петхаина. Из-под шляпы с перьями фламинго свисали некогда знаменитые на весь город золотые кудри младшей дочери тбилисского богатея Аркадия Розина. Хотя я видел Аллу лишь дважды, — ни эти кудри, ни ее историю не забыл.
…В апреле 78-го я прилетел из Москвы в Тбилиси на свадьбу младшего брата, избравшего для продолжения фамилии партнершу из Гори, где в свое время родился и мужал «второй сокол», Сталин. Помимо гордости за то, что росла в двух кварталах от соколиного гнезда и сборника сочиненного соколом работ по вопросам национальной культуры, моей невестке досталось в приданое 12 комплектов постельного белья и 8 коробок дефицитной немецкой посуды. По моему настоянию, свадьба была приурочена ко дню рождения «первого сокола», Ленина, поскольку в этот день руководство моего института не жалело денег для командирования в провинции столичных философов, которые на специальных семинарах посвящали местных любителей марксистского любомудрия в тонкости ленинской национальной политики.
Отказавшись присутствовать на торжественном открытии семинара, я рванулся на рынок и загрузил Жигули двумя дюжинами краснодарских индюшек, на что пришлось истратить квартальный оклад столичного марксиста и половину выделенного на свадьбу бюджета. Зато заклание птицы ни во что не обошлось, ибо единственный в городе кошерный резник по имени Роберт был обязан профессией моему деду. Завидев меня во дворе синагоги, где располагалась его мастерская и куда я пришел с матерью, Роберт вытер ладони о покрытый кровью передник, бросился нам навстречу, вырвал у нас перевязанных за ноги индюшек и заговорил той особой скороговоркой, когда видно, что человек словами пренебрегает:
— С приездом, дорогой, давно вас не видел, и с наступающей свадьбой, мазл тов, я слышал — красавица-невестка, и богатая семья, я знаю ее отца, очень, кстати, сознательный еврей, опустите индюшек сюда и присаживайтесь, но можете, если хотите, постоять, это Грузия, у нас свобода, скоро вот закончу с господином Розиным, а вы знакомы, это наш уважаемый господин Розин, а это, господин Розин, сын прокурора Якова, помните?
— Я слышал о вас много хорошего! — протянул я руку Розину, который оказался женоподобным толстяком в голубом костюме и с ресницами дымчато-розового цвета неспелой рябины.
— Это моя дочь, — сказал Розин и подтолкнул ко мне стоявшую рядом девушку, которая выглядела точно так, как я представлял себе моавитянских наложниц библейских царей: бедра и стан были повиты лоскутом желтой ткани, открывавшей упругую наготу бюста. Лицо было тонкое, мглистое и по-древнему дикое. Белый пушок на верхней губе сгущался над углами рта, а серые глаза под приспущенными веками мерцали приглушенным светом любовной истомы. Одною рукой девушка крутила пальцем отливавшую золотом курчавую прядь на голове, а другой, тоже согнутой в локте, плотно прижимала к груди черного петуха. Весь этот образ, а особенно ее бессловесность, нагнетали у меня подозрения о ее порочности. В помещении стоял сладкий запах разбрызганной по стенам крови. Испугавшись вспыхнувшей в тишине греховной мысли, я произнес:
— У вас славная дочь, господин Розин!
— Восьмая.
— Вы упорный человек, господин Розин.
— Я хотел сына.
— Зачем — когда такая дочь, господин Розин!
— Еврей не должен зажигать больше семи свечек. Дурную свечку задуть легко, а детей обратно не вернешь… Это — дурная дочь!
Я удивленно взглянул сначала на Роберта, а потом на девушку, чей взор был обращен внутрь себя.
— Дурная дочь! — повторил Розин. — Все дочери замужем, а с ней Бог меня проклял! С ней у меня позор! Мать моя от нее при смерти, а у жены началось сердце! Все было хорошо — и вдруг беда! Я думал — Бог не наказывает без предупреждения, но Он молчал, — Розин отер пот с розовых ресниц и вздохнул. — У нас тут к тому же не осталось мудрецов, как ваш раввин Меир: он знал что значит молчание Бога и что делать, когда делать уже нечего. Это и есть мудрость.
— Что случилось? — обратился я к девушке.
Она протянула Роберту петуха, а Розин буркнул мне:
— Не скажет. Спросиєте вашу уважаемую мать.
И пока с петухом в руках Роберт перешептывался с Розиным, мать отвела меня в сторону и рассказала, что несколько месяцев назад в Тбилиси из Заира приехал учиться очень черный негр с бородавками по имени Самба Баба, вонявший, как заверяли знающие люди, запахом африканского навоза. Алла Розина влюбилась в него и вверила ему девственность. Надо знать эту семью, сказала мать, чтобы представить весь ужас случившегося: оплот наших ритуалов, редкий остаток истлевшего тут Израиля! Когда Розин приехал в город из Польши во время войны, он уже был богат, но тут он умножил состояние, нарожал детей, построил синагогу, жертвовал деньги беднякам и сиротам, выдал дочерей за ученых женихов, купил всем по дому и набил их добром плотнее, чем — зерна в распухшем гранате. Дочки у него здоровые и красивые, но их не сравнить с Аллой. Приезжали свататься со всей Грузии, из Москвы, из Киева, из Польши, но она никого не одарила и взглядом. Заманивали сниматься в кино — тоже нет. Аркадий души в ней не чаял, нанимал лучших педагогов, обучил французскому. Алла росла умницей, играла на скрипке, окончила школу с медалью и пошла в медицинский. Потом вдруг начала темнеть в лице, худеть и опаздывать домой. Почуяв неладное, родители напустили на нее сестер выведать тайну. Одной из них она призналась, что любит юношу, который недавно прибыл из Парижа. Никто бы даже не подумал, что парижанин мог быть неевреем. Опасались только, что, подобно большинству французов, он, увы, мог быть атеистом. Поручили сестре уговорить Аллу пригласить юношу в семью, чтобы выяснить его отношение к Богу, ибо сомневаться в чьей-либо любви к Алле было бы глупо. Боюсь, отнекивалась та. Чего бояться-то, подбодрила сестра, человек — не из курдской деревни ведь, из Парижа! А вера в Бога — дело, слава небесам, наживное!