Изменить стиль страницы

— Хочешь спросить? — спросил Ворошилов.

— Да. За что пьем?

— Давай за дружбу?

— Между нами? — поинтересовался я и, не дожидаясь ответа, опрокинул стакан в рот, но ответа не услышал, потому что поперхнулся. Отведя дух, я смущенно огляделся вокруг, но споткнулся взглядом на соседнем из столиков, утыканных чернокожей клиентурой из Лумумбы. За ним, наискосок от меня, покачивался юный негр, гибкий и тонкий, как тропическая лиана, но — в очках, которые он теребил на переносице, потому что нервничал в присутствии златокудрой спутницы, — тоже гибкой и тонкой, как юная береза. Она сидела в профиль, разговаривала громко и меня не видела, но если бы и видела, могла не узнать, ибо во время нашей встречи в мастерской резника ее занимал не я, а черный петух на груди.

— Тебе нехорошо? — спросил меня Ворошилов.

— За что, говорю, пьем? — не повернулся я к нему.

— Я ответил. А куда ты смотришь?

— На этого негра. Еле дышит: блузка тесная.

— У него блузки нет, блузка у нее.

— Эту блузку я и имею в виду.

— Я не понял, — сказал Ворошилов, но через мгновение рассмеялся. — От нее, кстати, мало кому дышится спокойно.

— А ты ее знаешь? — спросил я.

— Ее тут все знают, — кивнул он и снова поднял стакан. — Давай сейчас за нашу личную дружбу!

— Почему же ее все знают? — продолжил я.

— Ну не все, а у нас в Лумумбе. Работает с африканцами.

— Ей нужны деньги? — удивился я.

— Тебе все еще плохо, — предположил Ворошилов. — Деньги всем нужны. Как правило, — из денежных же соображений. Но не суетись: она — только с неграми!

— А, значит, ей, может быть, нужны не деньги?

— Ну, если сказать, что ей нужны за это и деньги…

— Слушай, Ворошилов, — остановил я его, — перестань умничать: давай скажу тебе умные слова я!

— Твои? — насторожился он.

— Не бойся, не мои. Я хотел спросить про любовь, но никогда, сказано, не спрашивай что такое любовь, ибо ответ может напугать.

— Да? — произнес Ворошилов после паузы и опустил стакан на стол. — А ты про кого? Объяснишь?

Объяснять было нечего; я сам не понимал этих слов, а потому произнес еще 10 чужих слов, которые предварил 11-м, своим:

— Ворошилов, люди, которые понимают только то, что можно понять, понимают мало.

Ворошилов не понял меня, но выпил.

…Подумав теперь над этими словами и проводив взглядом подталкивавшую негров Аллу в задний салон, я крикнул:

— Габриела, у вас тут есть выпить?

— Отсюда не слышу: шумно! — откликнулась стюардесса.

Я опять выбрался из кресла и подошел ближе:

— Спрашиваю есть ли у вас водка?

— А не могли бы подождать?

— Нет, — признался я.

— Сейчас я занята, — и пропустила вперед мужчину моих лет, столкнувшегося со мной лицом к лицу: войлочный берет, ниже — пенсне, а еще ниже — бабочка. Это лицо, менее характерное, чем атрибуты на нем, осмотрело, в свою очередь, мое и произнесло:

— А я знаю вас. И — как помочь. Я — профессор Займ!

— А! — посторонился я. — Милости просим, профессор Займ! Раз уж знаете меня, представляю вам Габриелу!

Габриела ослепила гостя блудливой улыбкой:

— Так вы и есть профессор Займ? Очень рада! Я же вас видела по телевизору! Очень правильно вы говорили, кстати!

От волнения Займ покраснел и убрал пенсне:

— Спасибо, Габриелла! Великолепное имя: Габриелла!

— Там у меня только одно «л».

— Виноват! И очень польщен! И что же вам, Габриела, понравилось в моем выступлении?

— Сейчас не помню, но помню, что — очень правильно!

Я рассердился, и сердце мое забилось всюду одновременно. Судя по восторженному блеску в ее глазах, скользнувших по статной фигуре профессора, философию стюардесса готова была принести в жалкую жертву политическим комментариям. Рассердился и на Займа: без пенсне он смотрелся моложе. Правда, стоило ему убрать берет, я подобрел: под беретом открылась раздольная лысина, о чем я не знал, ибо политических комментариев не слушал.

— Я тоже видел вас по телевизору, — сказал я Займу и пригласил его пройти к креслу. — А откуда знаете меня вы?

— Купил вашу книгу с портретом, — ответил он, пропуская меня к окну. — А запомнил по шевелюре: такая же, пардон, как у Маркса, — и пригласил Габриелу рассмеяться.

Я решил его не щадить, хотя он и купил мою книгу:

— Ваша прическа тоже запоминается: как у Ленина. Причем, изменить ее труднее, а я не хочу менять свою: как говорил Шоу, «Маркс сделал меня человеком».

— Шоу — марксист. Вы тоже? — и снова посмотрел на Габриелу.

— Даже Маркс не всегда был марксистом, — вспомнил я. — Он иногда напивался. Впрочем, даже трезвый Маркс ответил на такой вопрос отрицательно: я, сказал он, не марксист! Помните?

— Помню, но я к тому, что в этой книге вы причислили его к еврейским мудрецам, — объяснил он с прежней иронией.

— А что?! — рассердился я.

— Вот, берите пузырек, — и Займ вытащил из атташе набор крохотных бутылок. — Но не пойму: как это вы можете с утра?!

— Алкоголь делает интересным даже соседа по креслу! И даже с утра! — и я вытащил из коробки пузырек виски.

— Как же мне сделать вас интересным?

— Спросите — почему Маркса я назвал мудрецом.

— Не буду, помню и это; не я, кстати, читал книгу, а жена, — и, убедившись, что Габриела удалилась, добавил. — Жена у меня американка, дурочка!

— Верю, но Габриела не дурочка: у нее роль такая! А насчет Маркса все-таки скажу, — об этом в книге нету… Так вот, существуют пять истин о человеке. Первая: главное мозг; вторая: главное ниже — сердце; третья: главное еще ниже — желудок; четвертая: главное — то, что евреям усекают; а пятая истина в том, что все относительно. За каждой из пяти стоит еврейский мудрец, и один из них — Маркс.

— Вы всегда — о евреях?

— Вечная тема: евреи, секс, налоги! У вас зато, я слышал, темы меняются: Брежнев, Андропов, Черненко, Горбачев, Ельцин. А еще я слышал, что на каждую из тем у вас меняется мнение.

Займ обиделся:

— Если человек не меняет мнений, ему надо провериться: может быть, он умер. А во-вторых, изменил я мнение только о перестройке: сначала считал, что перестроить там ничего не возможно, а сейчас добавил только одно слово: «надолго».

— А почему добавили?

— А потому, что народ не хочет перестройки! Ее хотят умники и жулики! — сказал Займ и поправил пенсне. — Народу народная власть не нужна! Народная власть — ужасная штука, это насилие над человеком, потому что он любит кнут.

— Вы консерватор? — обиделся теперь я.

— Я аналитик! А вы во что верите?

— По-разному. В данном случае — в то, что хорошо бы хлопнуть еще один пузырек…

— Берите! Но позвольте объяснить почему человек любит кнут. И не обижайтесь!

Я позволил, но слушать не стал. Выбрал из коробки ямайский ром и переместил взгляд на пассажиров, по-прежнему тащившихся мимо меня к своим креслам. Стал снова искать знакомые лица, прикинув, что никакое воспоминание не возмутит больше, чем откровения Займа. Ошибся, — и в этом убедил меня пассажир, которого я узнал до того, как увидел в лицо.