А вот Маруська - опять наказание божие. Уродом ее не назовешь, а плюнуть вслед хочется - большая светлокосая голова, длинные тонкие руки с длинными пальцами, а ноги ровно саженем отмерены. В тринадцать лет она сравнялась ростом с отцом, невысоким казаком, перегнала сверстниц. Играет на речке с подругами, и оторопь берет прохожих: желтоносая сатана в куклы играет - возьмет по девчонке под мышки и переносит через воду. "Вы бы ее связывали на ночь бечевками, - советовали Синенкиным. - И под дождь не пускайте, чтобы не росла. Экая махина, ровно Старицкова верба!" Старые станичники припоминали: дед Иван лет до шестидесяти был страшенного роста, потом принизился. Еще когда он пошел зятем в казачью семью, пришлось прорубить в хате новый дверной проем, чтобы Иван не бил лоб. За свой устрашающий рост он имел от станичных детей справедливое прозвище "Дядя-достань-воробья". Маруську называли грубо - "коломенская верста", "длиннобудылая". Сколько могла, она горбилась. Федор вставал на лавку, давил руками на тонкие плечи дочери, пока она не начинала плакать. Настя водила ее на заговор к знаменитой бабке Киенчихе, дабы остановить непотребный рост.

Девчонка росла. Милая, нескладная, сероглазая. Смотрелась в зеркальце, купалась на девчачьем месте, бегала смотреть невест на свадьбах, сладко замирала при виде венца. В довершение к росту у нее был еще один неладный знак: светлели, наливались майским солнцем, спелой пшеницей волосы. Волосы у казаков ценились черные, а кони - вороные. Большой рот открывал прекрасные зубы. Федька Синенкин рассказывал казачатам, что у сестры за первым рядом зубов есть второй - остались три молочных зуба. "Да у нее и хвост растет!" - плевались подростки при виде несуразной девки.

В ней рано обозначились черты влекущей женственности. Угадывалась натура страстная, жертвенная, бесстыдно нежная и поэтически слабая беззащитная перед суровыми ветрами мира косного, темного, все еще древнего. Проезжий офицерик из кавказских романтиков, увидев тринадцатилетнюю Маруську, решительно посватался к Синенкиным, считая, что девка на выданье. Душа у нее голубиная. Так и таскает из дому куски побирушкам, не понимает, как можно есть хлеб, когда рядом голодные. Как-то Настя послала ее за себя продавать на базаре редиску. Кончился базар, Маруська приходит домой, с редиской. "Не продала?" - "Продала". - "А это что?" - "Купила. Бабушка одна продавала, никто не брал, мне ее так жалко стало, и я взяла у нее". - "Вот простодыра!"

Синенкины жили на музге, а занимались в Юце. Град раз за разом выбил у них зеленя, сибирка поразила скот, а старший сын изнурял семью денежными переводами. Когда подошло время опять посылать ему деньги, выход был один: отдавать Маруську в прислуги, семи-то лет! Курица не птица, и, хотя Федор противился Сашкиной учебе, Маруську, как ягненка, заклали на потребу брату. В тоскливый день сапогом раздули самовар в медальных печатях, налили девчонке чаю, дали из тряпицы сахару и заплакали, провожая дочь в люди. Худенькая, как палочка, шустрая Маруська покорно смотрела на родных, по-старушечьи повязалась платочком. Она любила всех, верила в людскую доброту и гордо догадывалась, что ее усилия уже нужны семье, старшему братцу.

Привели ее в господский "Д о м в о л ч и ц ы" полковника Невзорова на цинковой крыше нарядной кирпичной виллы, окруженной бронзовым кружевом решеток, бежала железная волчица ростом с хорошего щенка. Великолепие дома очаровало девчонку, но вечером она со слезами прибежала домой: "Скучилась". На другой день опять убежала: "К папаньке" - отца любила больше всех на свете. Снова отвели ее в высокий дом, и девчонка билась за тяжелой калиткой, звала, кричала от ужаса разлуки с милыми людьми. Старшая горничная ласково назвала ее воробышком - так билось маленькое сердечко, дала пряник, сердито показала бровями мнущемуся за калиткой Федору уходи - и повела прислугу на кухню мыть посуду. Вышел полковник и погладил жаркую от слез головенку крошки-прислуги.

Барин попался добрый. За зиму он дочерна прокуривал трубкой занавеси, с весны уезжал в мокрые розовые балки стрелять и вести потешные сражения с молодыми казаками. Шло время. Мария уже не убегала, не смотрела на вольных птиц и бабочек, давно освоилась в чужом доме, и час наступил - прониклась она тупой христианской добродетелью: господь терпел и нам велел. И отдающая более, нежели берущая, считала свою долю удачливой - так, ради нее полковник дал протекцию братцу Антону в юнкера. Кормили прислугу сытно, с одного стола. Работала с утра до ночи. Барышня, дочь барина, выучила девчонку читать и писать, а чтобы прислуживать высоким особам, научила французским фразам. Зимой, когда прислуга мыла полы, босые ноги примерзали к каменным ступеням. Но природа Марии крепкая. В тринадцать лет ей давали восемнадцать. Но природа - это и душа, а голубиную душу крепкой не назовешь.

Синенкины давно поправились, вернулся Сашка, юнкером стал Антон, а Мария по старой памяти прислуживала в господском доме. Платили хорошо, в праздники дарили корзиночку конфет или отрез ткани, в сундук с приданым. Барышня Наталья Павловна любила Марию особенно, спать с собой клала, восхищалась завистливо телом прислуги, в губы целовала. "Вот смола!" думала Мария о барышне; не умея по доброте души отказаться от прилипчивых ласк. Вместе они читали романы о любви, сочиняли шутливо-любовные записки в альбомном стиле. Старые платья барышни перешивали Марии. Однажды Наталья Павловна подарила прислуге шелковые рейтузы, привезенные из Петербурга, где полковничья дочь училась в академии художеств. Мария надела их с замиранием сердца, боясь грома небесного, - ведь по религии надеть женщине подобие мужской одежды грех великий. Увидев рейтузы, Настя "чуть в оморок не упала", порвала их на платочки, а девке задала порку. Покорливая девка временами упрямилась - тяготило христианское смирение, и опять носила "ведьмину сбрую". Это сильно будоражило станицу - девка напялила на себя штаны, должно, близок конец света! Многим хотелось посмотреть на такое бесстыдство. А бабушка Маланья так и поджигает: "Бери ее на цугундер, чего с ней списываться, раздевай ведьму!"

В четырнадцать лет Мария ушла из "волчьего дома". Работала на "заводе". Когда еще дикие кабаны хрюкали в кустах парка, а волчихи путались с станичными кобелями, открылся бабий промысел. Баб нанимали таскать из родников минеральную воду. О родниках докладывали еще Грозному царю, будто выпивший этой воды излечивался от ран и болезней, получал вторую молодость. Целебную силу воды знали и лейб-медики царя Петра. Детвора мыла бутылки. Ходила туда и Мария, спорая в работе. Как и ее старшие братья, она тянулась на "курс", к книгам, стихам, песням, картинкам, но в станице признавали только требы брюха.

Наталья Павловна стала художницей, любила рисовать казаков. Однажды, видно по злобе, тоже обидела Марию: г а д к и м у т е н к о м назвала и еще одним непонятным словом "готика". И вновь взялась за старое: попросила Марию раздеться у нее в мастерской догола, дескать, рисовать. "Тю, малахольная!" - спужалась девка и "быть моделью" - слово-то срамное отказалась. Черты лебедя в гадком утенке проступили не сразу, но острый глаз художницы их уже различал. Временами Мария казалась красивой, особенно, как открылось Наталье Павловне, в обнаженном виде. Одежда, любая, портила Марию. И вот за эту красоту одни очень любили ее, другие ненавидели - утки не любят лебедей, а куры журавля.

Как-то, возвращаясь с покоса, Глеб Есаулов въехал на коне в розовые от заката буруны Подкумка. Ниже купались голые бабы. Парень искоса посматривал из-за шеи коня на дебелых казачек. На мгновенье из воды вышла высокая, наливающаяся белой нежностью девка. Он не сразу узнал ее, а когда дошло, изумился казак:

- Тю, еще какая баба выйдет!

И долго преследовала его гибкая светлая тростинка с чернеющим лоном и чуть расставленными полными бедрами. Увидел в храме длинную желтую свечу с огоньком - опять вспомнилась старообрядская девка, стройный стебелек с солнечной головой.