Передовой пикет казачий сигнальный выстрел подавал. И, резво покидая степь, бегут мужички вязкой тиной - с детьми, узлами и скотиной - во храм, где на воротах цепь. Бегут с недопеченным хлебом, недоварив в котлах обед. И поп мужик служил молебен о даровании побед. И бабий крик разноголосый мял мощный колокола гуд. А мужики, бросая косы, на горцев с пиками идут.

Так стал переселенец сельский, когда стояли биваком, сын Старицких, мужик расейский, заядлым терским казаком. Теперь он не подвластный мерин: терпи - и будешь атаман.

Тогда казак себе отмерил две балки, рощу и лиман. Зажил уверенно и мерно. Как тесно стало им в избе с подругой лет, Маланьей верной, он хату выстроил себе, с весны ломая синий камень. Темна светелка и тиха, мол, не красна хата углами, а пирогами. Петуха и кошку первыми - обычай - пустили в хате походить. Явился поп в святом обличье, кадилом дымным стал кадить.

Чтоб черт в дому не строил козней, чтоб был всегда в печи пирог, Парфен, подвыпивший и грозный, прибил подкову на порог. А домовой сам поселился в трубе и вьюшками гремел. Хозяин дома веселился - рубли в загашнике имел. И жбан ведерный чистой водки был выставлен крапивы злей. И пели песенные глотки, и пили до зеленых змей.

Парфен был малый со смекалкой. Открыв лавчонку за углом, он надпись озарил мигалкой: "Торговый и питейный дом". Он мазал деревянным маслом копну заржавленных волос. И, башлыком покрывшись красным, ходил на сход, как повелось. Вставал чуть свет. От ранней рани трудился день. По вечерам ходил к любовнице как в баню, а в баню - словно в божий храм. С крестом на шее, по субботам, велев поставить самовар, он сто пудов - мякину с потом водой подкумскою смывал. И из предбанника с разбега, в чем мать родная родила, катался он в сугробах снега, как конь, порвавший удила. Потом к столу. В дурманной лени, смеясь, щипать за спины снох, пить чай-китай до отупленья и спать, не чуя задних ног.

Считал он: дочки сын полезней: мол, сын не из дому, а в дом. Лечился он от всех болезней молитвой, чаркой и трудом. Бывало, столб спиной разломит иль закружится голова - идет грести валы соломы, плести плетни, колоть дрова...

Чекмень Парфена не лицован. Парфен умел читать Псалтырь. Задорно пел стихи Кольцова, как шел с косой в степную ширь. Давал шлепки Гаврюшке, Машке, когда под вечер - "Тише ешь!" - хлебали, все из общей чашки по старшинству густой кулеш. Стояла в бочке арака. Ночами шли сюда с посудой. Давал и в долг - не дуракам: его спаси, а он осудит. Когда метель гудит по трубам, замок навесив на корчму, под кисло пахнущим тулупом ночами думал: что к чему. Он жил, считай, во время оно, у бога милостей моля, слуга отечества и трона и враг мюридов Шамиля.

Супруга верная Маланья, рога крутившая быкам, когда прошла пора пыланья, как стог, разлезлась по бокам и мужа стала звать "медведь мой". Еще с российского села полночной, чернокнижной ведьмой за щучью извороть слыла. Забот и дел немало разных. Пахала, сеяла она. Носила восемь юбок в праздник, да так, чтоб каждая видна. С ружьем в телеге в поле жала - умела и кинжал держать - и тут же под копной рожала и продолжала жито жать. В руках держала мужа цепко: гулять гуляй, но не блуди.

Парфен пустил по пузу цепку. Часы как орден на груди.

В Подкумке век бежит вода. Текут года. Летят года. Всю жизнь мечтал сходить Парфен в Ерусалим, к горе Афон. Но накопил под старость гривен, слепил кувшин, в огне обжег. Со звоном красномедный ливень пролился в глиняный горшок. Догляда требовали лавка и самогонный инструмент. А там, поди, у г р о б а давка - в Ерусалим все не момент. Имел коней, детей и дроги. Осьмидесяти с лишним лет он при достатке умер в боге, пропев духовный стих-куплет. Он загодя себе могильный отмерил дом перед концом. Каменотес рукою пыльной на камне начертал резцом: "Покойся, раб, и жди восстанья, для вековечного блистанья, при трубах Страшного суда". И камень приволок сюда, где нет забот, где сладок сон, где спит мой дед, где счастлив он. И тем гранитом привалили Парфена утлую ладью. И все покойника хвалили - и поминальную кутью.

Гаврил Парфенов, парень бравый, от панихиды по отце шалил по балкам и дубравам на офицерском жеребце - от юцких балок до Кичмалки. Довольно скоро он пропил отцову лавку, рощу, балки, сам и копейки не скопил. Дух рыцарства возобладал над духом свечек, дегтя, пота. Он под чихирней в дни работы философически лежал.

Ружье кременка, ветра мчанье, звон шашек, на тропинке кровь... А утром во дворе мычанье чужих недоеных коров. И горский переняв обычай, чтоб меньше было в нем примет, сменил Гаврил азям мужичий на карачаевский бешмет. Вся жизнь его в парадном треске и в синий дым душа пьяна. На фронте не погиб турецком, так околел бы от вина - неделю сотней всей гуляли, проспиртовали весь аул. Вернулся в золоте регалий, за храбрость чин подъесаул. Ковров, подушек, оттоманок привез из Турции герой.

Он был помощник атамана и жил все там же под горой. Вмешался бес: уже не лавку - пропил станичную печать, петровский рубль. Ему отставку, велев о сем стыде молчать, он офицер ведь, б л а г о р о д ь е! Но час пришел попутал враг: иль утопился в половодье, или сорвался в буерак. Преданье есть еще плачевней: за горечь давнюю обид в отцовской пропитой харчевне под руку пьяную убит. Есть слух еще: отравлен ядом - полтавским бешеным вином...

Положен он с папашей рядом, под тем надгробьем, и на нем начертано косы обломком на память вечную двоим: "Гаврило сын, пример потомкам, почил с родителем своим".

И гроб его в качаньях мерных несли четыре казака, четыре сослуживца верных Его величества полка. Сан атаман - сражались вместе - сняв шапку, пред толпою рек: "Не знаю, как он был в семействе, одно - был точный человек колоть ли, резать басурмана, иль угонять от них гурты. Прошел, как черт, без талисмана все азиатские порты".

И все печальные с кладбища вернулись на помин души. Дымилась под раиной пища, за кувшином - раки кувшин. Светила полная луна. И чара пенилась полна.

Как ветеран старинных сеч, чье тело все сплошная рана, тут атаман продолжил речь, умяв за друга полбарана: "Конечно, он, Парфеныч, пил, но и награды, не копил, он с горя первого Егория в Азовской крепости пропил. И снова в бои. И так все годы - костры, дозоры и походы. Ворвался первым в Букарест - опять и Бант ему и Крест. За жизнь сточил две славных гурды". Еще сказал, жуя шашлык: "Запомнили жиды и курды его малиновый башлык"...

Развеялась та жизнь, как дым. Пора вернуться нам к живым.

Пока гадали, как жить дальше, наступила ранняя февральская весна. Таял снег, чернели глинистые рвы, припекало рабочее солнце, обнажая раны многострадальной земли - окопы, могилы, воронки. Еще хрустели под ногами гильзы, осколки, стаканы снарядов. Время от времени над домами взметывался взрыв, люди с ужасом сбегались к трупам, чаще всего детским, с черными, обуглившимися лицами, вырванными животами, руками и ногами, повисшими на деревьях или проводах, - продолжали действовать гостинцы дедушки Круппа: запалы, гранаты, минные взрыватели.

Под Синим яром растаял сугроб. В зарослях прошлогоднего хмеля обнажились два разбитых, искривленных временем колеса. Через ржавый брус оси перекинулся человеческий скелет с недостающими костями. Сквозь ребра торчат терновые ветки. Ветер свистит в черепе с пулевыми дырками.

Из черепа выползла змея, нежится на первом солнце. Внезапно выпустила раздвоенный язычок, поплыла по роднику, опустилась на дно, смешалась окраской с малахитовыми камешками - к колесам подошли люди. Отбросили кости, покатили останки арбы наверх. Дмитрий Есаулов увидел на колесах свою фамилию, вспомнил арбу отца, и тогда Мария и Спиридон Васильевич предположили, чьи это кости.

Спиридон сложил в мешок останки брата и отнес в родовую могилу, как оклунок с зерном или картошкой, на плече. Гадает Спиридон, как погиб брат, и смотрит на старый родник, на сухой, закостеневший пень. Тут купались они, сидели в саду. Вот - вспоминает - пробился звонкой головой родниковый ключ, побежал к речке, серый пень вернулся в зеленую иву, скелет одевается плотью, в арбу с новыми колесами впряжены меднорогие быки. Глеб встает от родника, вытирает губы, поправляет кнут за голенищем, прыгает на ярмо, держась за рога быков, ступает по их спинам и, ухватившись за гнет, взбирается на воз свежего шелестящего сена. Заскрипели, запели колеса, скрытые наполовину цветами и травами. Смотрит Спиридон вслед призрачной арбе, вслед прошлому, вспоминает брата, и вот так все кончилось - сумкой серых костей...