Слабый, тонкий голос святоши в комнате наверху, запах гиацинтов, усыпляющий жар камина, где тлело кедровое полено, портвейн, струящийся в теле с ног до головы, - все это на минуту увело его в рай. Потом музыка прекратилась; настала тишина, только слегка потрескивало полено, пытаясь сопротивляться огню. Он сонно подумал: "Жизнь сжигает нас - сжигает нас. Как поленья в камине!" И он снова наполнил рюмку. До чего небрежен этот слуга на дне графина осадок, а он уж добрался до самого дна! И когда последняя капля увлажнила его седую бородку, рядом поставили поднос с кофе. Взяв сигару, он поднес ее к уху, помяв толстыми пальцами. Отличная сигара! И, затянувшись, сказал:

- Откройте бутылку старого коньяку, что стоит в буфете.

- Коньяку, сэр? Ей-богу, не смею, сэр.

- Слуга вы мне или нет?

- Да, сэр, но...

Минута молчания. Слуга торопливо подошел к буфету и, достав бутылку, вытащил пробку. Лицо старика так побагровело, что он испугался.

- Не наливайте, поставьте здесь.

Несчастный слуга поставил бутылку на столик. "Я обязан сказать ей, думал он, - но раньше уберу графин и рюмку, все-таки будет лучше". И, унося их, он вышел.

Старик медленно попивал кофе с коньячным ликером. Какая гамма! И, созерцая голубой сигарный дымок, клубящийся в оранжевом полумраке, он улыбался. Это был последний вечер, когда его душа принадлежала ему одному, последний вечер его независимости. Завтра он подаст в отставку, не ждать ведь, когда его выкинут! И не поддастся он этому субъекту!

Как будто издалека послышался голос:

- Отец! Ты пьешь коньяк! Ну, как ты можешь, это же просто яд для тебя! - Фигура в белом, неясная, почти бесплотная, подошла ближе. Он взял бутылку, чтоб наполнить ликерную рюмку - назло ей! Но рука в длинной белой перчатке вырвала бутылку, встряхнула и поставила в буфет. И, как в тот раз, когда там стоял Вентнор, бросая ему в лицо обвинения, что-то подкатило у него к горлу, забурлило и не дало говорить; губы его шевелились, ко на них лишь пенилась слюна.

Его дочь снова подошла. Она стояла совсем близко, в белом атласном туалете. Узкое желтоватое лицо, поднятые брови. Ее темные волосы были завиты - да, завиты! Вот тебе и святоша! Собрав силы, старик пытался сказать: "Так ты грозишь мне - грозишь - в этот вечер!" - но вырвалось только "так" и неясный шепот. Он слышал, как она говорила: "Не раздражайтесь, отец, ни к чему это - только себе вредите. После шампанского это опасно!" Потом она растворилась в какой-то белой шелестящей дымке. Ушла. Зашуршало и взревело такси, увозя ее на бал. Так! Он еще не сдался на ее милость, а она уже тиранит его, грозит ему? Ну, мы еще посмотрим! Глаза его засверкали от гнева; он опять видел отчетливо. И, слегка приподнявшись, позвонил дважды горничной, а не этому Меллеру, который с его дочерью в заговоре. Как только появилась хорошенькая горничная в черном платье и белом передничке, он сказал:

- Помоги мне встать!

Два раза ее слабые руки не могли поднять его, и он валился обратно. На третий он с трудом встал.

- Спасибо. Иди. - И, подождав, пока она уйдет, подошел к дубовому буфету, нащупал дверцу и вынул бутылку. Дотянувшись, схватил рюмку для хереса; держа бутылку обеими руками, налил жидкость, поднес к губам и отпил. Глоток за глотком коньяк увлажнял его небо - мягкий, очень старый, старый, как он сам, солнечного цвета, благоухающий. Он допил рюмку до дна и, крепко обняв бутылку, черепашьей походочкой двинулся к своему креслу и весь ушел в него.

Несколько минут он просидел неподвижно, прижимая бутылку к груди, думая: "Так джентльмены не поступают. Надо поставить бутылку на стол, на стол", - но тяжелая завеса встала между ним и всем окружающим. Он хотел поставить бутылку на стол сам, своими руками! Но он не мог найти рук, он их не чувствовал. В его мозгу будто раскачивались качели - вверх-вниз: "Ты не можешь двигаться". "Нет, буду!" "Ты разбит". "Нет, не разбит". "Сдайся". "Нет, не сдамся!" Казалось, не будет конца напряженным поискам рук, - он должен найти их! После этого - хоть на тот свет, но уйти в полном порядке! Все было красно вокруг него. Потом красное облако слегка рассеялось, и он услышал тиканье часов: тик-так. Он ощутил, как оживают его плечи и руки до самых ладоней; да, теперь он ощущал в них бутылку! Он удвоил усилия, чтобы податься вперед в кресле, - надо же поставить бутылку! Джентльмены так себя не ведут! Он мог уже двигать одной рукой; но еще не мог ухватить бутылку достаточно крепко, чтобы поставить. Из последних сил, толчками подвигаясь вперед, он шевелился в кресле, пока не смог наклониться, - и бутылка, скользнув по его груди, косо стала на край низенького столика. Тогда он отчаянно рванулся вперед всем телом и руками - и бутылка выпрямилась. Он это совершил, совершил! Губы его искривились в улыбке, тело в кресле медленно оседало. Он это совершил! И он закрыл глаза...

В половине двенадцатого горничная Молли, отворив дверь, взглянула на него и тихо сказала: "Сэр, там пришли дамы и господин!" Он не ответил. Держась за дверь, она зашептала в холл:

- Он спит, мисс.

Ей зашептали в ответ:

- О! Только впустите меня, я не разбужу его, разве что он сам проснется. Мне так хочется показаться ему в новом платье!

Горничная отодвинулась, и на цыпочках вошла Филлис. Она направилась туда, где свет лампы и огонь камина могли осветить ее с ног до головы. Белый атлас - ее первое взрослое платье, упоение первым выездом в свет, гардения на груди, другая - в руке! Ох, какая жалость, что он спит! И какой же он румяный! До чего забавно старики дышат! И таинственно, как ребенок, она прошептала:

- Опекун!

Молчание. Надув губки, она вертела гардению. Вдруг ее осенило: "Вставлю-ка я цветок ему в петлицу! Когда он проснется и увидит ее, то-то обрадуется!"

И, подкравшись ближе, она наклонилась и вложила цветок в петлицу. Из-за двери выглядывали два лица; она слышала подавленный смешок Боба Пиллина и мягкий, легкий смех ее матери. Ой, какой у него багровый лоб! Она дотронулась до него губами, отпрянула назад, молча покружилась, послала воздушный поцелуй и ускользнула, как ртуть.

В холле раздались шепот, хихиканье и короткий переливчатый смех.