Что бы ни вкололи, это было отрадно. "Как по-вашему, это шейка бедра?" - спросила я. Та же непроницаемость: "Рентген покажет". Я закрыла глаза и отдалась покачиваниям машины. Ну до чего же прекрасно простое отсутствие боли! Надо бы каждое утро просыпаться и говорить себе: "Какое счастье! У меня ничего не болит!"

Приемный покой. Именно "покой" - боли все нет. Принимал меня врач молодой, очень высокий, словно бы надставленный, красивый, но непроницаемый. Надо бы обратиться к нему "коллега", пусть знает, что и я врач. Но слова почему-то не шли с языка, а шли другие: "Упала, сломала..." И смех. Дурацкий, непроизвольный. Все случившееся представилось ужасно смешным: я начала смеяться, сотрясаясь всем телом. Знала, что это может помешать рентгену, но не могла удержаться. "Что вас так обрадовало? - не улыбаясь, спросил высокий. - Что я, по-вашему, должен делать? Смеяться с вами или работать?" Сделала усилие, смех прекратился. Лежала тихо, но в уме по-прежнему хохотала. Крутилось, двоилось перед глазами. Виделся яркий, неприятный сиреневый свет. Что-то делали в отдалении с моей ногой, огромной, как бревно, бесчувственной. И мешало нечто, лежавшее рядом, мохнатое, влажное, похожее на зверя, какую-то росомаху. Краем сознания услышала: "Шейка, открытый, осколочный". Значит, случилось худшее; это не испугало и не огорчило. Меня что-то спросили, я ответила: "Да-да, пожалуйста". Как на дно водоема, уходила я в сон. Виделся Валюн в новой куртке, промелькнул спекулянт с портфелем, розовый милиционер. И вдруг, растолкав всех прямыми плечами, возник сосед по вагону, полковник с глазами архангела. Сказала: "Извините, я вас люблю, но не совсем здорова". Потом уже ничего не виделось.

12

Очнулась в какой-то холмистой местности. Серые, однообразные, громоздились кругом холмы, похожие на муравейники, только острее и выше. Словно бы копошились в них муравьи и пели по-своему, тихо и жалобно. Ближе всех был отдельный холм, повыше других. Собственное мое тело было связано именно с ним. Огромная, посторонняя тяжесть угнетала его, тянула одновременно в разные стороны. В этом холме, как и в других, ритмично жаловались певчие муравьи; ритм был связан с моим дыханием. Холм, в сущности, стонал моим собственным стоном.

Сознание медленно яснело, и первое, что в нем прорезалось, - боль. Именно боль тянула ногу одновременно вверх и вниз. Как будто к ноге был привешен земной шар. Круглота шара как-то уживалась с остроконечностью холма.

Понимание возникало толчками. Да, сломала ногу, шейку бедра, лежу на вытяжении. Этот серый холм - нога, собственная моя нога, поднятая вверх. К ней привешена гиря, а не земной шар. Остальные серые холмы - тоже ноги, человеческие ноги, задранные круто вверх, прикрытые серыми одеялами, и к каждой привешена гиря. После полоски понимания - опять муть. Все в ней клубилось и путалось: серый снег, вороны на проводах, ярко-алый шарф, золотой погон, ромбовидный значок...

Боль была тут же, не ровная, а пульсирующая. Когда она вспыхивала особенно ярко, я стонала, и стоном откликался ближайший холм. Другие холмы тоже стонали. То, что я слышала, было не пением муравьев, а стонами. Я не в холмистой местности, а в палате. Палата, палатка. Каждый серый холм палатка, жилище боли. Царство боли, имение боли. Это еще надо осознать.

Сознание. Постепенно оно обретало цельность. И вот уже стало совсем светло. И какой же это был безжалостный свет! Все вырисовывал, обводил чертой. Белые плиты потолка, разделенные швами. Белые кровати с белыми тумбочками у изголовий. Привешенные к ногам гири. Все было четко, беспощадно обведено.

Боль не была невыносимой, можно было удержаться, но я стонала. Какое-то облегчение приносили эти звуки.

Вытяжение. "Сколько времени это продлится?" - соображала я. Кажется, в лучшем случае - две недели. Ужас! Неужели целых четырнадцать дней, четырнадцать ночей этой пытки? Невообразимо! Такого вынести нельзя. Но человек и не такое выносит. И, что самое странное, - забывает. Лежи и повторяй: "Это пройдет, я об этом забуду".

Но аннулирует ли забвение - боль?

Голова все яснела, но ей было холодно, как будто я по-прежнему лежала на льду. И что-то мешало, кололо шею. Подняла руку, пощупала, где кололо. И удивилась: косы не было! Значит, остригли! Вот почему холодно голове.

А мохнатое, влажное - лесной зверь, росомаха, - лежавшее рядом в приемном покое, - это, видно, и была моя коса. Та самая, ниже пояса, которой так гордилась, расчесывала, заплетала. Нет ее больше.

Вспомнилась другая коса, Люси Шиловой. Как я уговаривала Люсю расстаться с косой: "Еще красивее будете". Здесь меня никто не уговаривал - взяли да остригли. А может быть, я сама согласилась, сказав: "Да-да, пожалуйста"? Впрочем, неважно. Сейчас - только вытяжение. Переждать, перетерпеть.

Почему-то было не скучно лежать. Противно, мерзко, больно, но не скучно. Окна почернели, в них зажглись отражения ламп.

- Ужинать будешь? - спросила крупная старуха в халате без пуговиц.

- Нет, спасибо, не хочется.

- Попервости никому неохота. Потом сама просить будешь: давай-давай! Так как же, ставить кашу или унесть?

- Унесите, пожалуйста.

Боль, боль... Почему-то раньше не осознавала связь слов: "больница" и "боль". А ведь как очевидно!

Пришла делать уколы сестра - хорошенькая блондинка, похожая на мою Любочку, только без кудряшек, с ровной челкой из-под колпачка. Вдруг захотелось попросить ее: "Посиди со мной, дочка", как меня когда-то старуха Быкова. Но сестричка была занята, белокрахмальна, неприступна, как, видимо, я сама в то время. Присела, но ненадолго, бочком, на табурет... А внутри старухи бурлила ее собственная, отдельная боль. Больной тоже по-своему неприступен. Боль человека всегда отдельна, неразделяема, непредставима. Две неприступности - и между ними грань, которую не перейти...

Это, видимо, уже путались мысли, начинался бред. Сестра посмотрела на градусник и нахмурилась. "Сколько?" - спросила я. Она не ответила. Сказала только: "Сделаю вам укольчик". Через некоторое время боль отошла, я заснула. Сон был чуткий, сторожкий, пронизанный стонами, обремененный. Толкали меня куда-то, волокли, вешали за ногу... Этот зловещий, пыточный сон - кто из страдавших его не знает? Стоит ли о нем вспоминать? Врачу стоит.