Все вынесла. Не возражала. Плохая мать. Согласна: плохая.

Следующий визит - к логопеду. Речистая, миловидная. "Скажи, душка, "а". Скажи, душка, "э"... Не говорит..." (Что не говорит, это я и сама знаю. Помочь чем-нибудь можете?) Качает головой. "Запущенный случай"... Впрочем, смеется. Ласковая.

Самое страшное - визит к психиатру. Этот в виде исключения оказался мужчиной. Еще молодой, сухощаво-поджарый, в обтянутых джинсах, модник. Из-под халата - голубой воротник, ярко-красный галстук. Приветливый, круглолицый, с приветливой редкозубой улыбкой. Улыбкой лунного диска, как у нас на маятнике.

Вошла к нему одна, Володю оставила в коридоре, внушив ему, чтобы не уходил. Он моргал, беспокоился.

Вошла, и сразу стало мне хорошо. Бывают такие врачи, с которыми сразу хорошо. Эти-то и есть настоящие.

- Ну-с, рассказывайте, что там у вас с сынишкой?

- Доктор... Вы, я знаю, будете меня расспрашивать о наследственности. Дело в том...

- А вот и ошиблись. Расспрашивать не буду. Мне важно видеть больного. Он мне все сам расскажет.

- Он... не говорит.

- Неважно. Сколько лет?

- Около четырех.

- Раньше говорил?

- Да, только немного.

- Отлично, - сказал врач и опять улыбнулся своей лунной улыбкой. Давайте сюда мальчика.

Ввела.

- Здравствуй, Владимир. - Врач протянул руку. - Кстати, мы с тобой тезки, я тоже Владимир, только не Глебович, а Юрьевич. Что ж ты не здороваешься? Давай руку. Так. Пожмем друг другу руки. Отлично. Маму мы пока отправим в коридор, пускай подождет. А мы с тобой побеседуем, как мужчина с мужчиной.

Вышла. Ждала долго, может быть, минут двадцать. Наконец, вышли два Владимира - Юрьевич и Глебович - рука в руку. Володя улыбался.

...На Востоке о прекрасной женщине говорят "луноликая". Юрьевич, луноликий, был прекрасен.

- Будете приводить его ко мне раз в неделю для дружеской беседы. Нам с ним есть о чем поговорить. Правда, Владимир?

Володя чуть-чуть кивнул головой. Сияньице покачнулось.

Каждую неделю водила я его на собеседование. Он все еще не говорил, но стал заметно спокойнее. Исчезли нервные подергивания, пугливые птичьи повадки.

Уже тогда я научилась его любить, прилюбилась. Без него уже не могла, сердце ныло: как он там без меня, мой маленький?

Был на редкость послушен. Съедал все, что я ему готовила. Даже за собой мыл посуду... Понимал все, улыбался. Исполнял поручения: "Принеси мою палку". Ни разу не спутал, какая чья. Только не говорил.

Нас теперь было трое: отец, мать и мальчик Вова (Володю мы скоро переделали в Вову: легче будет произносить, когда заговорит. Что заговорит, я теперь не сомневалась). Семья...

Светленький мой, с пестро-синими глазками! Только черточки около рта тревожили меня, напоминая Зину. Время от времени снился страшный сон: приезжает Зина, требует мальчика. Не отдам, мой!

С Владимиром Юрьевичем мы теперь виделись каждую неделю. Иногда вместе с Вовой, а то и одна заходила. Он теперь знал все: и про Зину, и про Марью Михайловну, и про того, безымянного, с которым Зина встретилась всего один раз. Судя по мальчику, он был блондин с голубыми глазами. Хоть бы в него пошел, не в мать!

Черточки у рта все-таки меня беспокоили.

- Владимир Юрьевич, как вы думаете, он нормален?

- Это смотря как понимать норму. Если нормальными считать таких, как все, то - ненормален. Но ведь по этой мерке и мы с вами ненормальны. И вы, и я не такие, как все, и слава богу. Я вам скажу больше: присмотритесь внимательно к любому человеку, и вы увидите, что он не такой, как все. Такие, как все, - редкое исключение. Радуйтесь, что ваш сын к этому классу не принадлежит.

Он твердо говорил "ваш сын", хотя знал, что не я его родила. Каждый раз после разговора с ним я уходила домой успокоенная. В сущности, он лечил не Вову - меня.

В этот период - этот слой моей жизни - я была, пожалуй, счастливее, чем когда-либо. Счастьем была работа - пускай урезанная, но мерцавшая проблесками успеха ("врачу, исцелися сам"). Счастьем было постепенно овладевавшее мной смирение. "Моя драгоценная персона" мало занимала меня, и ему, Глебу Евгеньевичу, это нравилось. Счастьем были трапезы втроем (слишком торжественно, но не назвать же их "еды"?) в кухне, за круглым столом, в сени матово-белого абажура с бисерной бахромой - от нее на лица ложились легонькие полоски. Счастьем было вымыть моего сына в ванне, замотать ему голову платком, накормить, уложить в постель... Главным счастьем была доброта в янтарных глазах Глеба Евгеньевича, когда он клал свою руку, широкую, теплую, на мою. Обмен теплом между двумя руками. Между двумя душами. Мальчик все еще не говорил, и это меня тревожило. Но верила, что заговорит.

И еще была тревога, но это только моя, не общая. От Валюна за все время ни слова, ни письмеца. Но у него все было "нормально" (изредка он писал Наташе, я узнавала об этом от Люси). Та стала полноправной хозяйкой в моем бывшем доме; все ее слушались - и девочки, и Наташа, и даже Митя, хотя по-прежнему был холодноват. А Люся рабски смотрела ему в рот. Как я ее понимала! Эта женская зависимость: ты любишь, а тебя не любят... Впрочем, сейчас я ощущала ее меньше.

Нет, все-таки в тогдашнем "сейчас" я была счастлива. И этого уже никто не отнимет. Бывшее счастье - как умерший близкий человек. Его нет, но оно существует.

33

Дальше и до конца - редкий пунктир. От точки до точки, от вспышки до вспышки - провал. Слова туда не укладываются. Нет их, подходящих слов. Но все-таки упорствую, пишу.

Чем дальше, тем трудней писать и тем неразборчивей почерк. Тень происходившего падает на мысль, на слово, на руку, пишущую слово.

"Неизвестно, кто из нас умрет раньше". Умер раньше он. Умер в больнице. Знал, что умирает, иначе бы не сказал того, что сказал.

Очень уменьшился за время болезни. Маленький и слабый, желтый-желтый. Все-таки я не верила, что умрет. Врачи знали, старались меня подготовить, но я не верила.

Пришла его навестить. Солнце светило в палату. Яркое солнце. Палата одноместная - таких во всей больнице только две. Крутоплечий баллон у изголовья. Капельница.

Смотрел на меня непривычным, мягким, неястребиным взглядом. И вдруг сказал мне: