Что касается прозы, то дез Эссент был совершенно безразличен к Вольтеру, Руссо и даже Дидро, чьи хваленые "Салоны" казались ему внутренне пошлыми и неглубокими. Из ненависти ко всему этому вздору дез Эссент читал почти одних лишь христианских писателей. Особое впечатление производили на него звонкозвучные периоды Бурдалу и Боссюэ. Но еще больше нравился ему Николь со своей строгой фразой и особенно Паскаль: его суровый пессимизм и мучительная скорбь в буквальном смысле брали дез Эссента за душу.

За исключением этих нескольких книг, французская словесность в библиотеке дез Эссента начиналась с 19-го века.

Разделялась она на две части: в первую входила светская литература; во вторую -- церковная. Хотя она и носила специальный характер, но благодаря крупным книготорговцам была доступна во всех частях света.

Дез Эссент набрался духу, чтобы сполна окунуться в нее и обнаружить, что в церковной литературе так же, как и в светской, среди массы лишенных смысла и бездарных книг нередко встречаются подлинные шедевры.

Отличительной ее особенностью была незыблемость строя мысли и языка. Как форму священной утвари, церковь сохранила неповрежденными не только догматы, но и сложивший их сладкозвучный слог золотого века, который, по утверждению одного из церковных писателей, Озанана, ничего не позаимствовав у Руссо, черпал непосредственно из Бурдалу и Боссюэ.

Впрочем, вопреки подобному утверждению, церковь была не такой уж нетерпимой и закрывала глаза на те или иные выражения и обороты, заимствованные у светских писателей. Отсюда и известное облегчение церковного стиля -- фраз массивных и нескончаемых, как у Боссюэ с его бесчисленными вводными словами и нагромождением местоимений. Но эта уступка оказалась первой и последней. Других, видимо, не понадобилось, ибо церковь вполне обходилась этим облегченным языком для обсуждения тех вопросов, которые находились в ее ведении.

Язык этот не мог ни изобразить современную жизнь самых обычных людей и самые повседневные ситуации, ни описать сложный ход извилин в холодных, лишенных благодати умах. Зато он прекрасно подходил для абстрактных суждений, диспутов, библейских комментариев, доказательств и опровержений и мог с вящим авторитетом утверждать что-либо, не допуская и грана возражения.

Увы, и здесь, как и повсюду, святилище заполонили хамы, осквернив его благородную строгость своим невежеством и серостью. Мало того, за церковное перо взялись дамы, галиматья которых, с потугой на шедевр, находила восторженный отклик как у недалеких святош, так и ограниченных завсегдатаев салонов.

Дез Эссент не поленился заглянуть в один из таких опусов. Его автором была госпожа Свечина, русская генеральша, проживавшая в Париже. Ее дом усердно посещали самые ярые католики. Веяло от них страшной, непереносимой скукой. Они были отталкивающи и -- что хуже -- на одно лицо. Казалось, чопорные прихожане елейно склонились в молитве, а шепотом делятся новостями и с важным видом твердят что-то банальное о погоде и политике.

Но встречалось нечто худшее: к примеру, обладательница университетского диплома, мадам Опостус Кравен, ее "Рассказу сестры", "Элиане" и "Флеранж" пропела аллилуйи и осанны вся церковная пресса. Нет, никогда, никогда дез Эссент не вообразил бы, что можно состряпать такую чушь! Эти книжонки были до того убоги по мысли и стилю, что приобрели даже какое-то, почти индивидуальное лицо.

Что говорить, дез Эссент не мог похвастаться свежестью восприятия и природной склонностью к сентиментальности -- дамская литература была отнюдь не в его вкусе.

Все же он заставил себя и с полным вниманием читать гения в синих чулках. Старался дез Эссент, однако, даром. Ни слова не понял он из "Дневника" и "Писем" госпожи Эжени де Герен, в которых она самозабвенно расточала хвалы своему брату-поэту, слагавшему стихи с таким простодушием, с такой грацией, что не знал себе равных, -- вот разве что г.г. де Жуи и Экушар Лебрен сочиняют столь же ново и смело!

Тщетно пытался он понять прелесть тех книг, где встречались, например, следующие пассажи: "Нынче утром я повесила над папиной кроватью крестик, который вчера ему дала одна девочка". Или: "Мы с Мими званы завтра к г-ну Рокье на освящение колокола. И мне эта прогулка не неприятна". Или говорилось о крайне важных событиях: "Я теперь повесила на шею медальон с изображением Святой Девы, который Луиза мне прислала в защиту от холеры". Или же цитировалась высокая поэзия: "О, дивный лунный луч скользит по Библии моей раскрытой!" Или, наконец, приводились тонкие и проницательные наблюдения: "Когда я вижу, как, проходя мимо распятия, кто-то крестится или снимает шляпу, я говорю себе: "Вот истинный христианин".

И так до бесконечности, пока Морис де Герен не умирает и сестра многословно оплакивает его на множестве страниц, усеянных обрывками убогих стихов, написанных так жалко и беспомощно, что дез Эссент даже по-настоящему пожалел писательницу.

Да... Не столь уж это, конечно, и важно, но католическая партия не очень-то привередничала, выбирая своих протеже без всякого намека на художественный вкус! Сок жизни, который она так оберегала, оказался самой заурядной, бесцветной словесной водой, и потоков ее не могло остановить ни одно вяжущее средство!

И дез Эссент с отвращением отвернулся от этой литературы. Но и современные духовные авторы не приносили ему удовлетворения. Они, безусловно, были замечательными проповедниками и полемистами. Однако не владели церковным языком, который в их выступлениях с амвона и книгах утратил свое лицо, стал скучной фигурой речи, состоящей из одинаковых длинных фраз. Без преувеличения, церковные писатели начали писать совершенно одинаково, разве что с большим или меньшим напором и воодушевлением. По манере письма ничем уже не отличались их святейшества, брался ли сочинять Дюпанлу, Ландрио, Ла Буйри или Гом, или, может, Дон Геранже, отец Ратисбон, монсеньеры Фреппель или Перро, или же их преподобия Равиньян и Гратри, или иезуит Оливэн, кармелит Дозите, доминиканец Дидон, или даже старец из монастыря св. Максимина, преподобный Шокарн.