Все же я приближался к заключению, я даже его начинал, бессознательно, подготавливать.

"Моя падчерица выбрала правду и надела светло-серый костюм", - читал я, - "...значит она или раньше во всем созналась, или вот теперь сознается... не смогла она, стало быть, пойти на соглашение с совестью и вся целиком, такою какая она есть и душой и телом, стала перед Престолом... молодец моя падчерица, повторял я себе".

Ну как, ну как посмел он это написать? Циник, насильник, пакостник... как мог он выводить эти строки? И как посмел итти к исповеди и к Причастию и теперь вот еще говорить что у него "ничего не вышло" потому, что после исповеди можно все начинать заново, и снова исповедаться, и снова начинать. Цена его практической литературы !

И хуже всего, страшней всего было то, что он меня в свою практическую литературу уже ввел, что я был на кончике его пера, что даже "теоретическое убийство", которое меня только что удовлетворило, точно бы входило в им предусмотренную схему. И что эпилог, приближение которого я чувствовал, был эпилогом его темы, его сюжета...

43.

Щелкнул замок, дверь открылась.

- Что с вами? Что-нибудь случилось? - спросила Зоя, с порога. - Или это оттого, что я вас заперла, у вас такой вид?

- Нет.

- Отчего же?

Сказать ей в чем дело мне показалось невозможным, и я промолчал. Но так как, раскладывая покупки, она настаивала, то я пробурчал:

- Видите эти папки? Там все написано.

{174} - Папки? Вы их взяли со стола? Я никогда в них не заглядывала. Но знаю, что он иногда писал подолгу, и что это его утомляло.

- И вам никогда не хотелось узнать, что он пишет?

- Иногда хотелось. Но я боялась. Он меня расспрашивал. Он мне даже давал поручения.

- Поручения?

Она взяла папки, и, перебрав их, произнесла:

- Да. Для этой. В ней про вас.

Я прочел надпись, сделанную большими буквами: "Реверендиссимус Доминус". Она же, с испугом, прибавила:

- Эта папка меня притягивала. Но мне казалось, что если я ее прочту, то во мне произойдет перемена. Я никакой перемены не хотела.

Потом, с порывистостью, она выдвинула на середину комнаты один из столиков, сбросила на кровать кипы лежавших на нем рисунков и набросков, постелила белую скатерку, пошла на кухню за приборами. Я развернул пакеты и был неприятно поражен обилием всяких дорогих угощений. Когда мы сели за стол, брови Зои были сдвинуты и она казалась все более и более нервной. Внезапно вскочив, она снова выбежала на кухню и принесла вина. Все это молча. И только выпив первый стакан, залпом, вдруг решившись, - как бросаясь головой в воду, - проговорила:

- Нельзя, все-таки, так долго сердиться за то, что я вас заперла. Попробуйте понять.

- Я понял, я все понял. Не объясняйте. Не думайте, что я сержусь. Я не в своей тарелке, но не потому, что вы меня заперли. Я потому...

- Что вы потому? Вы не кончили.

- Молчание лучше всего.

- Но я все же хочу знать, - сказала Зоя с некоторым ударением на каждом слове, - почему, вернувшись, я не знаю откуда, вы пришли сюда, а не домой? Ко мне, a не к Мари?

- Домой можно вернуться только когда есть дом.

- А сюда?

- Сюда я не вернулся. Я тут в первый раз.

- Но почему же все-таки сюда?

- Из-за вас. Да, да, из-за вас. Не смотрите на меня такими глазами. Из-за вас. Помните, что вы сделали рисунок для моего шоколада с его глазами и улыбкой? Который я забраковал? Несколько пакетов с этим рисунком все-таки успели разойтись. Один такой пакет, залежавшийся, попался мне в деревне, в лавочке. Он меня там ждал, плитка вот такая, в прозрачном футляре и с вашим рисунком. (Я усмехнулся, мне точно стыдно на мгновение стало). Это раз. А второе: не вы ли мне все рассказали про Мари? И о нем? Я и пришел сюда, чтобы с ним рассчитаться.

{175} - Вы хотели его убить?

- Хотел.

В наступившей за этим тишине прозвучали в коридоре шаги, хлопнула дверь, раздался шум посуды, и снова шаги.

- Это сиделка прошла на кухню, - проговорила Зоя, совсем мрачно.

Я смотрел на висевшее передо мной полотно: зеленая лужайка с цветами и бурое пятно. Проследив мой взгляд, Зоя сказала:

- Это вас не касается.

Когда она, вслед за этим, налила себе вина и выпила его большими глотками, я невольно уловил общее с движениями ее матери, напивавшейся в кафе, у железнодорожной будки. мне стало совсем не по себе. Не слишком ли много скрещивалось в этой комнате линии, не слишком ли нагло слетались сюда тени прошлого? Не готовы ли были снова прозвучать застывшие в воздухе слова и жалобы?

- За это, - сказала Зоя хрипло, - вы убить не захотели бы. Я отвел глаза от бурого пятна, от скрюченных пальцев. И так как снова спрятался за молчанием, она добавила:

- А почему вы его не убили?

- Он понял, что я о нем знаю достаточно, чтобы его задушить и что я могу его задушить. Я оставил его в живых, чтобы он об этом думал.

- Но всего вы не знаете.

- Всего не знаю?

- Да. Вы не знаете, например, что после вашего исчезновения он меня посылал к Мари.

- Зачем?

- Чтобы посмотреть, как там все обстоит, и ему рассказать. Он говорил, что если бы не лежал в гипсе, то поехал бы сам, так как ей могут быть нужны его советы и его деловая помощь. Вашей-то ведь больше не было? И он опасался, что без советника ее могут обойти и с фабрикой, и с деньгами, что надо защитить от мошенников и самое Мари, и девочек. И их воспитать. Он еще говорил, что ему представляется случай загладить немного прошлое. И досадовал, что не может двигаться.

- И какая была Мари?

- В первый раз, через неделю после вашего исчезновения, она была... как вам сказать? Она была своей тенью. Мне стало страшно... вот.

Вскочив, Зоя порылась в бумагах и протянула мне набросок.

- Вот, вот, - повторила она.

Я увидал тогда Мари, какою ее могла видеть Зоя, и отвернулся.

- Спрячьте. И продолжайте.

- Продолжать? Хорошо. Я никогда до того Мари не видела. Она меня поразила. Потом меня поразила Доротея, но только когда я пришла в третий раз.

{176} - Говорите про Мари.

- Когда я сказала, что я жена Аллота, она вся вытянулась, ее точно кто-то стал растягивать. От глаз до ступней, в одну струнку вытянулась. Точь-в-точь как я на наброске зарисовала, на который вы не хотите смотреть.

- И что она сказала?

- Почти ничего не сказала. Сказала, что ничего сказать не может, что не понимает, что ждет.

- И больше ничего?

- Ничего. Она на меня смотрела.

- Но все-таки?

- Знаете! - воскликнула Зоя, внезапно вспыхнув, - что вы меня о Мари расспрашиваете почти так же как расспрашивал Аллот, когда я вернулась?!

- Он подробно расспрашивал?

- Да. И записывал. И потом вкладывал в эту папку. Зоя указала на ту, где стояло: "Реверендиссимус Доминус".

- Когда я пришла во второй раз, Мари была внешне спокойной, но сразу можно было рассмотреть, каких это ей стоит усилий. Она предложила мне чаю и позвала вашу старшую дочку. Я ее взяла на колени.

- Мари-Женевьев?

- Да. Мари-Женевьев. Она похожа на вас, у нее ваши глаза. Когда я заговорила об Аллоте, сказала, что он лежит в гипсе, беспокоится насчет фабрики и просит ничего не решать не посоветовавшись, Мари меня оборвала почти сразу.

- Попросила об Аллоте ничего не говорить?

- Да. Она сказала, что у нее есть к кому обратиться за советом, и что Аллота она видеть не хочет, ни за что не хочет.

- И кто же ее советник?

- Она не захотела его тогда назвать. Только когда я в третий раз пришла - назвала.

Замолкнув на минуту Зоя добавила, с резкостью:

- Вы меня мучаете вашим допросом. Больше мучаете, чем мучил Аллот, когда расспрашивал. Честное слово. Я у вашей Мари ничего не выпытывала. И ничего ей не сказала из того, что о ней знаю. Должно быть я добрей вас. Или, может быть, несчастней. И зачем вам все подробности? Ему они нужны были чтобы писать. А вам?