Это сказание вполне в ее духе. Она не обращала внимания на свой внешний вид; ее подрясник часто носил следы той работы, которой она недавно занималась. А сколько у нее было "мужиков", завязших в трясине эмигрантской жизни, нуждающихся в ее помощи! Помощь же, как она писала, возможна "только в любви к этим потерявшимся и пьяненьким, помощь в отказе от своих белых одежд".

"Путь к Богу лежит через любовь к человеку, и другого пути нет, говорила она [...] - На Страшном суде меня не спросят, успешно ли я занималась аскетическими упражнениями и сколько я положила земных и поясных поклонов, а спросят: накормила ли я голодного, одела ли голого, посетила ли больного и заключенного в тюрьме. И только это спросят. О каждом нищем, голодном, заключенном Спаситель говорит "Я", "Я алкал и жаждал, Я был болен и томился в темнице". Подумайте только: между каждым несчастным и Собой Он ставит знак равенства. Я всегда это знала, но вот теперь это меня как-то пронзило. Это страшно".

Эта пронзившая ее мысль стала преобладать: постепенно (порой, бесцеремонно) она вытеснила созерцательно-уставное монашество - к глубокому удовлетворению ее друзей, Н.А. Бердяева (1874-1948) и Ф.Т. Пьянова (1889-1969), которые раньше опасались, что уставное монашество может лишь разочаровать или сковать ее. "Должен сознаться, что я не очень сочувствовал принятию ею монашества, - писал Бердяев. - Я думал, что это - не ее призвание, и что она встретит настолько большие трудности у церковной иерархии, что может быть, ввиду своего непокорного характера, принуждена будет покинуть монашество - что очень тяжело". По таким соображениям Бердяев вместе с Пьяновым вначале пытались отговорить ее от намерения стать монахиней: в виде протеста Пьянов даже не пришел на постриг. Потом, по словам Бердяева, "она переживала медовый месяц монашества. Но скоро [прибавил он с облегчением] обнаружилась ее свободолюбивая бунтарская природа".

С Бердяевым она не нуждалась в Рабиндранате Тагоре, которым (в чем нельзя сомневаться) она увлекалась в молодости, когда он впервые появился в русском переводе. Зато, как раз у Тагора можно найти одно стихотворение в прозе, которое отражает ее мысли и как будто указывает ей дорогу:

Оставь это моление и пение и перебирание четок!

Кому же ты поклоняешься в этом темном

уединенном углу храма,

где двери все закрыты?

Открой глаза и виждь: нет пред тобою Бога твоего!

Он там, где земледелец пашет землю,

где рабочий разбивает камни для дорог.

Он с ними, когда сияет солнце, когда дождь,

а риза его покрыта пылью.

Отложи мантию твою священную и спустись

на пыльную землю по подобию его!

Спасение? Где можно обрести спасение сие?

Наш владыка сам радостно возложил на себя узы твари:

он с нами связан навсегда.

Выйди из созерцания, отложи твои цветы и фимиам!

Разве беда, если одежда твоя будет ободранной и загрязненной?

Встреть его,

встань рядом с ним в труде,

в поте лица твоего.

Повернуться в таком смысле лицом к людям отнюдь не означало отвернуться от их Творца. Всё менее занимаясь "перебиранием четок", она всё же не теряла сознания вечных измерений ("биения всебытия"), как бы она ни трудилась в поте лица своего. А работы было вдоволь.

Наступил экономический кризис тридцатых годов. В одном авторитетном исследовании 1938 года было отмечено, что "ни одна европейская страна не может сравниться с Францией по количеству беженцев, для которых она предоставила постоянное убежище". Однако не все пользовались одинаковыми правами. Например, у многих не было постоянного местожительства. А оно как раз и считалось обязательным условием для тех, которые собирались подавать прошение о государственных пособиях для приобретения одежды, топлива или продовольствия: "положение беженца, лишенного постоянного местожительства, совершенно иное, и он должен обращаться за помощью к частным организациям".

Возможно, что мать Мария уже думала об образовании такой организации под своим руководством. Пока же она собиралась создать по крайней мере общежитие, которое могло бы быть законным местожительством, хотя бы для немногих. Но по ее представлениям, главным было не формальное исполнение каких-то бюрократических требований, а живой отклик на человеческие нужды: "Будет дом, а не какой-то склеп,/Будет кров - не душная берлога".

Первый ее дом (№ 9, вилла де Сакс, Париж VII) был снят, как почти все ее последующие учреждения, при полном отсутствии надежной финансовой поддержки. "Ничего... увидим, - говорила она. - Надо ходить по водам. Апостол Петр пошел и не утонул же. По бережку идти, конечно, верней, но можно до назначения не дойти". Эти же мысли она записала в записную книжку: "Есть два способа жить: совершенно законно и почтенно ходить по суше мерить, взвешивать, предвидеть. Но можно ходить по водам. Тогда нельзя мерить и предвидеть, а надо только всё время верить. Мгновение безверия - и начинаешь тонуть".

Но денег еще не было даже утром того самого дня, который был назначен для подписания контракта. Оставалась единственная надежда - срочное обращение к Митрополиту. О событиях этого дня она сразу же написала матери:

"Сегодня я подписала контракт на снятие дома, огромного и замечательного. Я до последней минуты не верила, что это возможно, волновалась невероятно; была масса самых диких трудностей, вплоть до того, что в последнюю минуту деньги оказались под сомнением. Теперь это всё позади (сегодня Митрополит дал мне пять тысяч, которые и уплачены хозяину), я могу уже ночевать дома [...]. У меня будет сейчас очень много работы, - но работы очень радостной, потому что это не фантазия уже, а настоящая и похожая на чудо реальность [...]. Какой замечательный человек Митрополит Евлогий. Совсем всё понимает, как никто на свете".

"Я могу уже ночевать дома": она в тот же день перекочевала в особняк, который отличался обилием возможностей и полным отсутствием какой бы то ни было мебели. Лишь заброшенное и одинокое фортепьяно стояло у входа, диковинное не только из-за своей фантастической неуместности, но также и из-за полного равнодушия новой хозяйки к музыке. Первые дни она спала на одеялах на полу. Подле нее стояла большая икона Покрова, осеняя ее сон. Груда телефонных справочников заменяла стул. Вначале не было ни электричества, ни газа.

Регулярный перезвон колоколов соседнего католического монастыря Бедных Кларисс, спокойное и размеренное движение монахинь в окнах их великолепной обители представляли любопытный контраст с ее собственным "юродским безобразием жизни".

Дом, однако, скоро был обставлен мебелью (на редкость разнообразной). Еще не успели его обставить, как он уже начал действовать - сразу же и процветать. Чтобы дать место большому количеству обитателей, мать Мария покинула собственную комнату и поселилась в закоулке за котлом центрального отопления. Она пригласила Микульского к себе в эту келию "посидеть на пепле": "Узкая железная кровать; дырка в полу заткнута сапогом - там живет крыса". По словам Манухиной, "ничего "своего" у нее не было, и иметь свое она не желала; именно то, что у нее нет ничего, даже своей комнаты, радовало ее". Об этой радости она писала:

Жить в клопиной нищенской каморке...

Что-то день грядущий принесет?

Нет, люблю я этот тихий гнет,

О, Христос, Твой грустный мир прогорклый.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Не внезапно, не в иные сроки,

А всё время, с горем пополам,

По моим по сумрачным углам

Виден мне простор иной, широкий.

Нищенство и пыль, и мелочь, мелочь,

И забота, так что нету сил...

Но не Ты ль мне руку укрепил?

Отвратил губительные стрелы?

Всё смешалось: радость и страданье,

Темнота и ширь, и верх и дно,

И над всем звенит, звенит одно

Ликованье.

Одна из комнат на втором этаже была превращена в домовую церковь, которую мать Мария сама расписала. Над северными и южными дверями в алтарь парили на голубом фоне белоснежные серафимы и херувимы; рядом и ниже были веселые узоры из цветов в современном русском стиле, напоминающем работы Гончаровой. Чашу подарила монахиня-нищенка, тоже мать Мария. "Вы ее, наверное, знаете, - рассказывала хозяйка нового общежития Мочульскому. - Она сидит у ворот церкви на рю Дарю и просит: "Помогите, родимые". И вот на свои нищенские гроши купила нам чашу.