Она вздрогнула и посмотрела на своего соседа слева. Она увидела длинное, сухое лицо и умные, острые глаза, смотревшие на нее из-за очков.
— Почему вы молчите? — спросил он.
— Так вот вы какой! — сказала она вместо ответа.
— То есть? — удивился сосед.
— Так вот вы какой! — повторила Саша и залпом выпила свою рюмку.
— Саша, — сказал Митя, — ведь это как-никак водка. Закуси скорее. И, пожалуйста, больше не пей.
— Нет, — ответила Саша тихо. — Я буду пить. Нынче свадьба, все должны быть очень веселые… И я так давно не была в гостях! — прибавила она и снова повернулась к соседу слева:
— Налейте мне, пожалуйста, еще!
— Но что вы хотели сказать, когда…
— Я узнала вас по голосу, — отвечала она, не слушая, — вы защищали меня, о, вы встали за меня горой! Ну, помните, там, в очереди, когда какая-то девушка сказала, что я тринадцатая на дюжину, а какой-то молодой человек добил меня, сказал, что я синичка. Вы так надеялись, что, может, во мне все-таки есть какая-нибудь изюминка. Что-нибудь таинственное…
— Так вы… это… слышали?
— Да. Я… это… слышала. Я стояла в конце очереди и очень боялась, что меня заметят.
Он улыбнулся быстрой улыбкой и долил Сашину рюмку.
— Давайте выпьем, — сказал он. — И давайте познакомимся. Меня зовут Борис. Борис Февралев.
— Горько! — сказала женщина, сидевшая напротив Саши.
— Горько! Горько! — подхватили все, и снова Алексеев поцеловал свою молодую жену.
Да, горько, — подумала Саша. — Горько им, горько Вале и Косте, горько расставаться, горько ждать писем, горько плакать по ночам.
— Эх, — сказала женщина, только что крикнувшая "горько!". У нее в ушах были большие голубые серьги, а на жилистой шее такие же голубые крупные бусы. — Эх, что говорить! Я лысых не люблю. Я старых не люблю. Я люблю высоких, молодых и зубастых. Вот как Поливанов.
— Весьма благодарен! — сказал Митя, чуть поклонился и прижал руку к сердцу.
— Не стоит благодарности, — ответили голубые серьги. — А это ваша жена? Что ж вы ее прятали? Я думаю, — продолжали серьги, обращаясь к Саше, — за таким Поливановым быть замужем — ой-ой-ой! Надо держать ухо востро!
— Будет вам! — сказал Митя со злостью.
Голубые бусы даже не поглядели в его сторону. Женщина с пьяной упрямой пристальностью смотрела на Сашу.
— Им, мужикам, кланяться? Полюби, мол, приласкай? Э, нет! Ты себя люби! Ты на них плюй! Ты им горькой будь, вот тогда станут табуном за тобой ходить.
— Не слушайте ее, — сказал Февралев. — Она пьяна.
— Нет, она говорит интересно. Только вся эта мудрость не для меня, — ответила Саша и спросила — У нее что-нибудь случилось? Какое-нибудь горе?
— А вы думаете, люди говорят злобно, только когда у них горе? Но в одном вы правы, ее премудрость вам ни к чему.
— Вы говорите так, будто век меня знаете.
— Да, мне кажется, знаю.
От выпитого ли вина, оттого ли, что глаза собеседника смотрели упорно и ласково, оттого ли, что оказалось — он москвич и живет неподалеку от Серебряного переулка, но только говорить было легко. Нет, Саше больше не казалась горькой эта свадьба. Ей почудилось, что здесь весело, бездумно и счастливо, как и должно быть на свадьбе. Когда стол и стулья отодвинули к стене, расчистив место для танцев, Февралев предложил: "Пойдемте!", и она вместе с ним вошла в круг танцующих. Пластинки были старые, мелодии давнишние, надоевшие, а Саше они казались прекрасными. Никто здесь, на этой горькой венной свадьбе, не знал, что она танцует в первый раз после многих лет.
А потом потушили верхную лампу и пели. И женщина в голубых бусах сказала:
— Эх, под гитару бы!
И Саша взяла в руки гитару. В первую секунду рукам, давно не касавшимся струн, показалось, будто они все забыли. Но они тотчас вспомнили — пробежали по струнам и вспомнили. И, не страшась людей, забыв о них, Саша тихонько наиграла мелодию песни, которую пела Бабанова в пьесе "Таня": "Вот мое сердце раскрыто, если хочешь, разбей", — и все притихли, и Саша спела Танину песню. И когда кто-то сказал: "Еще", она стала петь все, что помнила, все, что пела когда-то с Юлей.
Она сидела на диване с ногами, прижав к себе гитару, и пела. Она отыскала глазами Митю, улыбнулась ему и удивилась, не дождавшись ответной улыбки. Она нынче забыла все плохое, забыла, что он теперь улыбается редко, забыла, что она — синичка. Сегодня вечером все было прекрасно — и свадьба, и гости, и эта незнакомая комната, и жених, попросивший спеть "Быть тебе только другом — нет, не в силах я", и невеста, которой хотелось услышать романс "Мой костер в тумане светит", — все были такие добрые, такие свои.
— Ах, Митя, — сказала она по дороге домой, — как хорошо, как славно было! Правда?
— Было… было безобразно! Отвратительно! — ответил Митя.
Саше показалось, что ее ударили.
— Митя… Что ты говоришь? Почему безобразно?
И тут он, молчавший весь вечер, заговорил. Он сказал, что давно понял: она его никогда не любила. А нынче вечером она вела себя возмутительно. Ему стыдно, да, да, стыдно было за нее!
— Но что, что же я такое сделала? — спросила она в ужасе.
Он шел быстро, она едва поспевала за ним, не понимая, что случилось, из счастья, из света вдруг попав в темноту и неразбериху. Они шли через темный город пешком — трамваи уже не ходили. Хмель истаял, и Саша уже не помнила, что это она час назад танцевала, пела, пила вино. Опять стало холодно, трезво и горько. "Да, наверно, я страшно напилась и сделала что-нибудь ужасное! И сама не помню, но что же, что?" Она и мысли не допускала, что не виновата. Если Митя так сердится, значит…
Почти у самого дома он остановился, взял ее руки в свои.
— Забудь все, что я наговорил. Ты ничего не сделала нынче плохого. Но я… я не могу отвязаться от мысли, что ты меня не любишь…
— Митя! Но зачем бы тогда…
— Молчи. Ты любишь меня не так, как… не так, как его. Ты постоянно сравниваешь. Ты вспоминаешь. Я знаю, я знаю это. Я всегда это знал. И я не могу с этим жить.
— Митя!
— Молчи. Я знаю. Я должен был оставить тебя в покое. Любовь — это подарок. Подарки не завоевывают. А я… Я так помню твое лицо, когда ты говорила: "Я буду скучать без вас". Так не говорят, когда любят. А сейчас, когда я приехал… вот такой, как сейчас… Ну, конечно, ты не могла сказать "нет". Но ты не любишь. Ты жалеешь. И если бы ты меня любила, ты не могла бы вот так, как сегодня…
— Митя, — говорила она, смеясь и плача, — но ведь ты просто глупый. Я не знаю, что я сегодня сделала не так…
— Ты не сказала со мной ни слова, ты просто забыла, что я существую. Ты так разговаривала с этим, как его…Ну, этот развязный, Февралев. Ты, наверно, думаешь, что я ревную. Я нисколько не ревную, я вообще не знаю этого чувства. И было бы к кому! Неужели ты не заметила, что он глуп? Глуп и развязен? И ты так на него смотрела! И танцевала. Ты же знаешь, что я не могу теперь танцевать.
Но это было бы неважно, если бы я не знал главного — ты меня не любишь. Я живу с этим постоянно. Только, пожалуйста, не думай, что я ревную, — это было бы нелепо.
— Конечно, нелепо, — сказала она.
— Нет, продолжал он, взрываясь снова, это глупый развязный газетчик… И ты…
Она шла рядом, и в каждом слове слышала: "Я мучаюсь, мне больно, я не знаю, как избавиться от этой боли, и мне завтра будет стыдно, но я ничего не могу поделать…"И ей было жаль его, и она была счастлива этими бессвязными и жестокими словами. Она крепко сжала Митину руку и сказала:
— А я думала, это ты меня больше не любишь…
Саша вышла на улицу. Под деревом стояла Катина коляска, рядом на табуретке сидела Аня — ей поручено было сторожить Катю. Она сторожила серьезно и сосредоточенно и не спускала со спящей Кати своих ярко-коричневых глаз. Иногда Аня отгоняла от личика спящей Кати комаров и мух. Сережа и Юра, которые сидели тут же на скамейке, понимали, что до Ани им далеко. У них не было такой маленькой сестры. И они бывали очень благодарны, если Аня позволяли им качнуть коляску или погреметь над Катей погремушкой. Но сейчас девочка спала, и все разговаривали вполголоса.