Они медленно шли по улице. Губы его были крепко сжаты. Саша шла рядом с ним и думала: "Сейчас я скажу все, как велел Леша, скажу ему, что все понимаю. Что люблю и все, все понимаю. И нам сразу станет легко — и мне и ему. Я буду ему товарищем, опорой и никогда больше не стану обижаться. Ведь я и в самом деле все поняла. Вот сейчас…"
И вдруг он остановился и настороженно глянул ей прямо в глаза.
— Ну, скажи правду: жаловалась? Саша не отвела глаз.
— Жаловалась, — ответила она тихо. И отняла руку.
— Эх, бабье, куриный народ, — сказал Митя вскоре после возвращения с фронта. — Как же можно без карты?
Он склеил ее из каких-то обрывков, вырезал флажки из бумаги, попросил Зою, чтобы в школе она окунула их в красные чернила. Смастерил из проволоки что-то вроде булавок и каждый вечер, слушая последнюю сводку, стоял перед картой — он повесил ее на стене. Движение флажков на карте вызывало на его лице гримасу злости или улыбку. Митя сдвинул брови — значит, потери велики. Заблестели глаза — значит, мы продвинулись вперед. Если красный флажок продвигался вперед — это значило, что сегодня вечером, посадив на колени Аню, он будет читать ей вслух или рассказывать что-нибудь про белого медвежонка, которого приручил когда-то, про дельфинов в море, про пингвиний детский сад.
Флажки были как маленькие огоньки, и они очень нравились Ане.
— Мама, а я люблю такие флажки! — как-то осторожно сказала она.
И вот однажды, когда Анисья Матвеевна была занята Катей, Аня долго бродила по комнате (на улице хлестал дождь, а калош не было). Она подошла к карте и отколола один флажок, тот, что был пониже. Оглянулась — Анисья Матвеевна поила Катю молоком. Аня отколола второй флажок. Потом третий. И вот уже, забравшись на табуретку, она снимает с карты один флажок за другим. До чего много! Целая куча флажков! И медленно, осторожно, чтоб не помять их, сползает с табуретки и садится за стол. Она немножко поиграет ими, а потом отдаст Мите. Она раскладывает перед собой флажки, потом выстраивает их в ряд, потом украшает ими спичечную коробку, разговаривает с ними. Флажки ожили, они отвечают ей, они спорят, меняются с ней стеклышками. Флажки есть худые и толстые, длинные и покороче, вот этот — с пятнышком, у этого оборван уголок.
Дверь открылась, в комнату вошли Митя и Саша. Они разделись, Саша взяла Катю, а Митя, который только что слушал на улице вечернюю сводку, подошел к карте.
— Где флажки? — сказал он, не оглядываясь. — Что за черт?
Аня притихла у стола. Оглянувшись, Митя увидел Анины расширенные глаза, потом флажки.
— Нет, это черт знает что! — сказал он. — Мало того, что в доме нет газет, мало того, что…
Он сгреб флажки, оцарапал себе руку. Закусив губу, сдвинув брови, он подошел к карте и, каменный от молчаливого гнева, стал водворять флажки на прежние места. Аня совсем притихла. Ужинали в молчании, а потом, когда поели, видно желая загладить свою вину и проморить, сильно ли сердится Митя, Аня подошла к нему и попросила:
— Почитай мне, Митя.
Он молчал.
Тяжело вздохнув, она сказала:
Он не ответил.
— Я больше не буду! — сказала она с отчаянием. Ответа не было.
— Ну-у, Митя! — протянула Аня.
Он резко повел плечом, встал и отошел к окну. Даже его спина говорила: "Не прощу. Отстань! Бабье, куриный народ".
Саша смотрела на него — большого, широкоплечего. И на Аню — маленькую, худую, в линялом фланелевом платьишке. Прядь светлых волос свешивалась на лоб, а губы были как ниточки, она их крепко стиснула. От обиды? Чтоб не заплакать?
— Митя! — сказала Саша. — Пойдем погуляем.
— На улице дождь, — ответил он, не оборачиваясь, — какое гулянье!
— Мне надо с тобой поговорить, — тихо ответила она, но голос ее звучал повелительно.
Он посмотрел на нес пристально, с удивлением и молча подал ей пальто.
Хлестал дождь. Они шли по улице молча. Наконец он спросил:
— Ты, кажется, хотела что-то сказать?
— Хотела. И скажу. Я думаю, не стоило бы тебе срывать свою злость на девчонке. Ты военный. Солдат. А она… не стыдно тебе?
Она почуяла, что он сжался, плечо и рука рядом словно одеревенели. Она продолжала безжалостно:
— Я думала, ты любишь ее…
— Люблю, — сквозь зубы ответил Митя.
— Так не любят.
— А где это сказано, как надо любить? Она продолжала, не слушая:
— Так не любят. Когда любят — прощают, когда любят — жалеют. И не молчат. Не копят обиды. Мы с Юлей — мы никогда не ссорились. А почему? Мы никогда ничего не держали за пазухой, мы сразу говорили, если…
— "Мы с Юлей", — сказал он. — Ох уж этот детский сад. Вы с Юлей!
— И… и с Лешей тоже, — она не посмела сказать "с Андреем". — Нельзя молчать, когда любишь.
— О да, вы специалисты в области чувств — и ты, и Юля, и особенно Леша. Боже мой, почему это дети и женщины так любят выяснять отношения?
— Не смей так разговаривать со мной, — Саша остановилась. — Я могу плохо сказать, могу бестолково сказать, пускай я глупая, но я правду говорю. Скажи, разве у нас с тобой сейчас так, как прежде? Как должно быть?
— А разве мы прежние? — тихо сказал он.
— Я — такая же, как была, — ответила Саша с отчаянием, — а ты — вот ты действительно другой. И я вижу, до тебя не достучишься.
— Скажи, у Москвина был хороший характер?
До сих пор он говорил сухо. Сейчас в его голосе прозвучало бешенство.
— У Андрея? — Похолодев, Саша остановилась, провела рукой по глазам. — Да, хороший.
— А у меня плохой. Отвратительный. И я должен был сказать тебе об этом давно. Потому что…
Но она уже не слышала. Ступая по лужам, не замечая дождя, она почти бежала к дому.
…Ночью, прижавшись щекой к подушке, Саша думала о том, что случилось. Сейчас пойму, — говорила она себе, крепко закрыв глаза. А что тут понимать? Все ясно, надо только заставить себя поглядеть правде в лицо.
Дождь стучит в окна. Сквозь мгновенный хрупкий сон Саша вновь и вновь слышит неприязненный голос. От горя она просыпается и чует: Митя не спит. Они лежат рядом,
Затаившись, боясь шевельнуться. Одиночество — страшное слово. Оно горько, когда человек один. Теперь она знает: одиночество вдвоем — горше всего. Тут не помогут ни слова, ни объяснения. Не проломить эту стену, выросшую между двумя людьми, ни боли, ни слезам. Как же это случается? Как это случилось у них? Раньше не то что слово улыбка, взгляд все было дорого и понятно. А сейчас — кричи, молчи, умри, а сердце в ответ не тронется.
"Не любит, не любит, не любит", — повторяла про себя Саша.
И вдруг рядом тихо сказали:
— Люблю. — Горячее дыхание обожгло ей щеку. — Как же ты этого не понимаешь, не слышишь?
Митины губы прикоснулись к Сашиной руке. Она не смела откликнуться. Ведь так бывало уже, и не раз: темный день, молчание, а потом ночь — и вновь тепло, которое позволяло жить дальше, верить и ждать. А наутро все то же" И все тише и глуше становился Сашин отклик, и все меньше запасы доверия и щедрости. И в ответ на движение руки, на слово "люблю" — только боль.
И Митя почувствовал это — как раньше, когда все слышал в ней и угадывал. И с проникновением, которое одно только переворачивает душу, пришли единственные слова, те единственные, которые помогли бы ей понять и простить:
— Мне очень плохо. Поверь, если можешь. Перетерпи, если можешь. Худо мне, понимаешь? Милая моя… Что бы я был без тебя?
И она услышала, и осталась рядом, и простила, как оставалась постоянно, как прощала прежде. Она забыла потому, что нужно было забыть… До следующего удара, до новой обиды и горечи.
— Мама, Сережа говорит, что Митя мои папа. А я ему объяснила, что он Митя, а не папа.
— Мама, Сережа меня стукнул!
— Ты сама его ударила…В глазах слезы:
— Ты меня совсем не жалеешь. Одну только Катьку жалеешь, а больше никого…
Анюта планет по каждому поводу и без повода. Уронила хлеб — плачет. Оступилась — упасть не упала, только оступилась — плачет. Не сразу ответили ей на вопрос — в слезы. Раньше этого не было.