– Зачем тебе это? – усаживалась свекровь, поправляя скатерть и прибирая со стола газеты с очками, как будто намеревалась на освобожденном пространстве расстилать подробнейшую большого формата карту. У нее были маленькие наручные часики с черным тонким ремешком и рубиновый перстень.
– Мне это нужно.
– Ты Роман, Раин сын.
– Да.
– Я знаю ее. И Николая старшего знаю, еще по Зенькову помню. Тебя тогда и на свете не было. Что ж расскажу про Жанну, Жанну Бращенко. – Свекровь хорошенько откашлялась. – Есть Жанна Бращенко. Она проживает поблизости.
– Где?
– Вот в Остапенках, здесь рядом. Одна. Ни мужа не имеет, ни семьи. Всю свою почти что жизнь проработала в Кременчуге на заводе в гальваническом цеху, оттого и заработала инвалидность.
– Сколько же ей лет?
– Семьдесят.
– Нет, не она.
– Есть Жанна Кравченко. В войну совсем девочкой с маленькими братьями на руках бежала она в Донбасс, через города и села. Босая, по людным трактам и пыльным полям, как раз, когда немец подходил. Но он нагнал и забрал в Германию. Там не обижали ее, работала на хозяина. У хозяина большая семья: жена, дети, прислуга. Там домохозяйничала она. И обеды приходилось варить, и за малыми ходить. Вернулась после войны и была учительница, и уехала в Карпаты к западинцам. У нее мужа убили бандеровцы.
– Ей тоже семьдесят лет?
– Нет, что ты, ей нет еще семидесяти. Ну, быть может, шестьдесят восемь.
– Не она. Я ищу молодую.
– Молодую, – усмехнулась криво свекровь. – Есть Жанна Лазаренко. Торгует. Наш, ромодановский, ее держит. Молодая, красивая, руки полные, улыбка удивительная. Училась вместе с моей Валей, и не плохо училась. У нее долго – долго была прекрасная пышная коса. У нее сынок, – едва возрос, – выбрал девочку, не плохую, правда. Гуляли, гуляли, пока не догулялись, так что брать пора. А он не желает, уже сватается к другой. Жанна невесточку к себе взяла, а ее батько крепко дочку жалеет и хочет вернуть. А хлопец жаннин пьяный тем временем погубил деньги, – кто-то у него выкрал. Подумали на невестку, потому что просили гадалку бросить на карты, а та сказала, что виновна женщина. Но гадалка поясняет: крал мужчина, не родственник, чужой, но по наказу женщины. И точно, вынудили одного товарища сознаться, и он раскаялся. Говорит, заметил на гулянке: у жанниного хлопца из кармана много денег показывается; и стал опасаться, как бы другие не похитили. И взял на сохранение. Но жена его, – а у них был большой долг, – уговорила деньги сразу не отдавать, а вернуть после, частями, а самим, между тем, давний долг погасить.
– Нет, нет, все не то, – прервал рассказ Роман.
– Что ж, не то? Еще моложе?! – рассердилась свекровь. – Пятнадцатилетнюю тебе что ли подавай? Я пятнадцатилетних не знаю, – сколько их народилось, не успеваешь замечать. Я новых не знаю. Ищи, хоть где хочешь, раз мои не годятся.
А Роману и возразить нечего, не в бровь, а в глаз свекровь вцелила. Собрался он было уходить, а племянница Рыльчика, Света, просит погостить еще, предлагает чай с конфетами попить.
Вышел Роман от Рыльчиков поздно, уже на улице и потемнело как-то. Поехал он домой, медленно вращая педалями. Все думал, думал, и напала досада. Стал останавливать редких прохожих, всех без разбора, и допытывать, не встречали ли девочку Жанну. Но никто и не слыхивал о такой, – шарахаются от Романа, как от прокаженного. А кто-то сзади подергивает его за куртку и мямлит гадким голосом: «Это какую же ты ищешь? Это ту, что мазепова дочка? – дочка, доченька, юная школьница? Она на мазеповом хуторе, Мазепа ее отец». Обернулся: рябая тетка в желтой кофте, та самая, что и на вокзале. Улыбается. Роман взялся вырывать у нее из рук подол куртки, а у нее руки мягкие как жаба. «Провалилась бы ты, уродина, к черту! Вот навязалась», – крикнул он, вскинулся на велосипед и ну гнать, что было сил, даже не желая прислушиваться к сказанному. У станции огни ярко горели, синие и красные, и зеленые, острые как шампуры, отражались в кривых, расползающихся змеями рельсах и в протянутых поверху проводах. Роман зашуршал щебнем, переходя линию; локомотив неподалеку свистнул, предупреждая проходящих. А скоро и посвисты и станционный грохот растворились в сумерках у Романа за спиной. На обратном пути придорожные коренастые липы, акации и кусты боярышника перемежались с открытыми пространствами. Деревья теряли правдоподобные очертания и приобретали неправдоподобные, и превращались в каких-то словно призраков в плащах, склоняющихся над дорогой, и как будто бы нарочно присматривающихся к проходящим. Сама дорога уже едва угадывалась впереди. Кто-то там виднелся на ней, но никак нельзя было распознать, идут навстречу или прочь. А когда Роман подъехал ближе, не поверил своим глазам. Судорога пересекла ему лицо. Это была она. Так неожиданно и просто. И деревья не порушились, крушась сучьями, на землю, и молния не блеснула под небесами, и даже ни единый стебелек не ворохнулся. Она была одна. Настоящая, живая. Со всех сторон обозримая, близкая и ощутимая; и точно легкое тепло чувствовалось от ее тела. В тонком облегающем свитере, шерстяном, в рубчик, с долгими расширяющимися к запястьям рукавами, в узких брюках клеш, в босоножках. Длинные пряди волос были сведены у нее со лба и скреплены на висках маленькими заколочками наподобие вилочек. Роман, онемев от радости и страха, пронесся кометой мимо и ехал, пока руль не свернулся набок, и цепь не слетела, так что он кубарем покатился в траву и ударился лбом в липу. Он слышал смех и видел, как девушка проходила, не спеша, рядом. «И не боится в позднее время одна», – думал.
В поле, широко и ровно стелящееся, выходила девушка, – ячменное, взглядом неохватное и от черных остовов лип величавыми волнами бесконечное; меркнущее в сумерках, мнящееся, на ветру сухо шелестящее. И Роман, покидая свой металлолом на колесах, следом. Утопленная в колосьях тропинка, извиваясь, вела их, укорачивая путь куда-то. Девушка едва различимой фигуркой спускалась по легкому уклону в глубокий овраг к ощетинившимся диким маслинам, сквозь камыши и осоку по мостику переходила сочащийся там в холодной зелени ручей. И Роман Романович следом. Он, как ни старался, не мог догнать неуловимую, некоторая дистанция сохранялась между ними. Под ногами путалась лебеда и пахучие кусты полыни, по бокам высились темные в бурьянах горбы и обломки каких-то пней. Одноэтажное строение, нежилое, с заложенными кирпичом окнами промелькнуло. Девушка на покатых, незасеянных культурой холмах мелькала и скрывалась из виду. И Роман проворно следом. Взбежал на вершину и не увидел ее, а увидел огоньки хутора. Что же, и в самом деле что ли хутор Мазепы? И ночь опустилась.
Ночью слышно в степи, как поезд проносится; вспарывает – как ножом брюхо кита – тишину, острым легчайше разводя ее края. Они сами собой расходятся, разбегаются, податливые, – не постигнуть, как далеко! – по океану степи. Края дребезгов, перестуков, стыков путей, колес, буксов, перекатывающихся, крошась (ломкие!); оранжевых, смазанных окон, прыгающих кочками, дыхания гари топленых печей, искр – курящих, сыплющихся на небесно тихие украинские в зеркалах вод равнины. Поезд проносится, и близлежащее охвачено как пожаром: кусты и гравий, разлетающийся, закопченный, и для ближайших окрестностей он как ночное бедствие, ночное чудище с тысячью из зева адских огней! Но для отдаленных окрестностей он уже как беспокойство – беспокойный сон – проходящее. И для тех полей и усадеб с ажурными силуэтами садов, которым все донеслось из-за темного горизонта, он уже как упоминание, условное. И для недосягаемых, за тысячью горизонтами, которым едва что донеслось, он уже как смутная греза, навеваемая движением теплого воздуха и растворяющаяся. И растворившаяся в не нарушаемой ничем более тишине.
Рыба плеснула где-то в отраженье звезд, озерная.