К концу второго дня приехал из лагерей помстаршина Куманьков. Увидев Алексея, одного, лежащего на койке посреди оголенных коек взвода, он удивленно спросил:

- Ты чего?

Алексей не отозвался.

- Ты что? Заболел? Тебя же с пушкой оставили...

- Оставили.

- А ты чего лежишь?

- Так.

- Вернулся уж из мастерских?

- Да.

- Подожди, подожди, - заволновался Куманьков. - Ты когда вернулся?

- Вчера или... позавчера...

- Заболел, что ль, ты? Как же ты без столовой тут? Есть хочешь?

- Не хочу.

- А с пушкой как?

- Никак. - Алексей отвернулся.

- То есть как "никак"? Ты, парень, подожди. Что это ты? Я за орудием приехал. Или захворал никак совсем? И слова у тебя какие-то... На каком основании? Мы, стало быть, сейчас... это самое... то есть...

Куманьков беспокойной рысцой выбежал в коридор и через несколько минут вернулся; в руках у него была связка ключей и градусник - принес из каптерки.

- Ты, стало быть, Алексей, температуру проверь, а я, стало быть, сейчас в санчасть... - убеждая, заговорил он и стал настойчиво совать градусник Алексею. - Как же ты лежишь один - как это понимать? А мы сейчас температурку выясним - и в санчасть. А я, стало быть, всю жизнь не болел, устав не позволяет, - Куманьков захихикал. - Я этих врачей до огорчения не люблю, в детстве у меня грызь определили, а до сих пор - ничего, никаких оснований! Но бывает, чего там, бывает!

Он, видимо, хотел успокоить, ободрить его, с уверенным видом уселся на койку, но Алексей вяло проговорил:

- В санчасть не ходите. Врача не надо... - Он смежил веки, слезы потекли по его щекам, он резко повернул голову к стене. - Какое число сегодня? - спросил сдавленно.

- Четырнадцатое, стало быть, - уверительно откликнулся Куманьков, видя измененное болью лицо Алексея, и на цыпочках вышел.

12

Первый дивизион располагался в лесу.

Брезентовые палатки весело белели среди деревьев. Целый городок с улочками, линейками, с небольшим плацем-поляной, с волейбольной площадкой и открытой столовой вырос здесь, в сорока километрах от города.

По утрам на ранних зорях весь лес трещал и звенел от птичьего гомона. Лукавые щеглы, подражая соловьям, начинали щелкать с конца ночи, и озябшие часовые во влажных от росы шинелях глохли на рассвете от лесных состязаний. Птицы встречали солнце раньше, чем дежурный офицер и горнист; смелые синицы прыгали по мокрым дорожкам, заглядывали в палатки, воробьи, неизвестно откуда взявшиеся в лагере, поднимали на зорях возню около кухни, надоедали заспанным поварам драчливым своим чириканьем.

Птицы будили дежурного офицера, дежурный офицер - горниста, горнист будил дивизион. И начинался день.

Жизнь в лагерях насыщена до предела: физзарядка, утреннее купанье в реке, завтрак, отъезд на полигон, подготовка орудий и, наконец, полевые стрельбы - так весь день, до ужина. Затем час личного времени, игра в волейбол, вечернее купанье, поверка и, наконец, отбой.

Лес застилала сырая тьма, дневальные зажигали "летучие мыши". Лагерь погружался в тишину; отдаленно кричали коростели, а на реке с гулким уханьем всплескивал сом, выходя из глуби черного, холодного омута на лунный свет перекатов.

И тучи комаров обрушивались на лагерь, как нашествие.

В один из таких вечеров первый взвод вернулся из кино. Киноаппарат стоял на поляне под открытым небом, кусали комары, лента рвалась; какая-то птица, ослепнув от света, ударилась в зыбкий экран, где мелькали черные разрывы снарядов: показывали военный фильм.

Когда после поверки вошли в палатку, Дроздов снял гимнастерку и, раздумчиво глядя на огонь лампы - вокруг стекла трещали крыльями мотыльки, - сказал с досадой:

- Все прилизали! Представляю, как лет через двадцать-тридцать люди будут смотреть эту картину и удивляться: экая игрушечная была война! Сплошное "ура!" и раскрашенная картинка для детей. Стоило герою бросить гранату на высотку, как немцы разбежались с быстротой страусов. А разве так было? Немцы отстреливались до последнего, а мы все-таки брали высотки, как бы тяжело это ни было.

- Великолепное умозаключение, - отозвался Полукаров со своего топчана, грызя сухарь. - Истина!

- Вот как? - сказал Борис и щелчком смахнул со столика обожженного мотылька на пол. - Война тоже забывается, Толя, как и все.

Дроздов лег на топчан, подложив руки под голову.

- Не все. На войне не до красивых жестов. Война - это пот и кровь. А герой - это работяга. Этого бы только не забывать.

Борис с насмешливым видом забарабанил пальцами по столу.

- Толя, ты не замечаешь, что говоришь передовицей батарейной стенгазеты?

- А ты не замечаешь, что ересь городишь? - Дроздов приподнялся на локте. Ему показалось, что Борис возражает лишь только для того, чтобы возражать.

Но Борис не ответил, покривился как-то болезненно.

В палатке зудели комары. За столиком Гребнин готовил для дымовой завесы ШБС - "щепетильную банку Степанова": спасительное это устройство, названное так по имени батарейного "изобретателя", было обыкновенной консервной банкой с пробитыми дырочками, в которую накладывались сосновые шишки, зажигались, после чего густой дым заволакивал палатку, как туман. Это было единственное спасение от комаров.

Гребнин, старательно впихивая в банку сосновые шишки, предупредил:

- Приготовиться, братцы!

- Да что ты возишься? Разжигай! - разозлился Борис и хлопнул на щеке комара. - Живьем съедят!

- Без нервных переживаний! - заметил Гребнин и подул в банку изо всей силы. - Все будет "хенде хох", старшина...

Загоревшиеся шишки потрескивали. В палатке разнесся смолисто-едкий запах дымка. Сидевший у входа дневальный Луц насторожился, поднял нос, повел им, точно принюхиваясь, внезапно вытаращил глаза и оглушительно чихнул. Огонек в "летучей мыши" вздрогнул. Гребнин поздравил:

- Начинается. Будь здоров!

- Слушаюсь, - ответил Луц, вынимая носовой платок.

Вслед за ним повел носом на своем топчане и Витя Зимин. Он, видимо, мучительно пересиливал себя, часто вбирая ртом воздух, но все-таки дважды чихнул тоненько и досадливо. В ответ ему из угла палатки внушающе рявкнул Полукаров и проворчал недовольно: