Потом они завтракали на балконе и, хотя могли увидеть на своем плетеном столике все, что угодно, "заказать" французские сыры, паштеты, венские пирожные, китайский чай или бразильский кофе, с наслаждением грызли ломтики поджаренного ржаного хлеба, присыпанного крупной солью. Частенько лакомство украшали кусочки "Советского" сыра. А кофе был с цикорием, из шершавой картонной коробки. Нет, они не шиковали тем давним московским летом. Они не изменили своему вкусу и здесь, хотя там, в подвале, особенно в дождливые дни, частенько воображали, как прибудут в Париж или Рим. Заморенные прогулкой и музейными впечатлениями, усядутся на тенистой террасе знаменитейшего своими кулинарными изысками ресторана и, глотая слюнки, развернут увесистое меню. А итальянский дворник, напевая "Санта Лючию", будет поливать из шланга разогретый за день древний булыжник. И будет с шипением бить о мостовую вода, совсем как за окном подвала...

...После завтрака на балконе Мастер удалялся в свой кабинет. Вот уж чудесное место, эта огромная, а иногда и тесноватая комната! Пространство, как и время - ручные зверьки, подлежащие дрессировке. Мастер научился превращать свое рабочее место в мастерскую средневекового Фауста, полную реторт, змеевиков, тиглей. Тогда он занимал себя задачей выращивания гомункулусов или поиском философского камня. Он мог увлечься астрологией, приникая к прячущемуся на чердаке телескопу. Мог писать гусиным пером при свечах. Стихи, прозу, сопровождая текст затейливыми виньетками на полях.

"...В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца ниссана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат..."

Сочинялось упоительно быстро. А потом вновь забывалось.

Маргарита часами стояла у мольберта, садилась за фортепиано или ткала ковер, натянутый на толстую дубовую раму. Нижняя часть пейзажа уже появилась на основе - это был город с пряничными башнями, золочеными куполами, с изогнутой блестящей лентой реки. Город, увиденный с холма теми, кто на закате прощался с ним. Марго не завершала ковер, распуская узор, возникавший над крышами - то ли зарево, то ли клубы дыма, то ли торжественный, как звуки органа, закат. Она не знала. И всякий раз испытывала смутное беспокойство, всматриваясь в вечерний город.

Полагаете, что кто-то из обитателей Приюта умел взгрустнуть о прошлом, посетовать на неудачи, улыбнуться доходящим сюда лучам той странной, изуверской славы, которую называли посмертной? - Ничуть. В прошлом, настоящем и будущем они чувствовали себя как рыба в воде, поскольку знали, что все едино. А муки оскорбленной гордыни, восторги удовлетворенного тщеславия представлялись как нечто забавное, крайне причудливое и совершенно далекое.

Вечерами, когда старый слуга разносил по комнатам подсвечники, загоняя в углы бархатные тени, когда пахло черемухой из распахнутых окон, когда гудела метель или шумел, стекая по островерхой крыше дождь - такой желанный для скрытых в тепле и уюте, в Доме появлялись гости. К хозяевам приходили те, кого они любили, кто был приятен им и не мог встревожить. У гостей были благостные, освещенные мудростью лица, воспоминания о превратностях земных скитаний звучали не страшнее няниной сказки, а затеваемые концерты никогда не надоедали - разве могут наскучить Шекспир или Вивальди?

Бокалы приятно отягощали руку, терпкое вино имело привкус далеких безумств, невинных, как детские сны. Люди за овальным столом говорили о том, как сладко и мучительно бремя дара, как уступчива порой совесть и как непосильна подчас несгибаемость. Но говорили легко, словно о прочитанной давным-давно книге, не печалясь и не смущая душу сомнениями.

Пропуск в Приют обитателям Тьмы не выдавался. А те, кто получил статус Путника, кто, под грузом земных страданий оступился, сдался, не выстоял, имели вид уставших странников. Вечных, вечных странников.

У Владимира Владимировича, хоть и скрученного смирительной рубашкой Тьмы, хоть и убаюканного коротким покоем Приюта, были опасные, отчаянные глаза. С глазами ничего не поделаешь, пусть даже говорит Путник лишь то, что ощущает сейчас здесь - на островке чужого блаженства. Марго жалела Владимира, хотя и не пыталась приложить свой носовой платок к его кровоточащей ране. Он выстрелил себе в сердце и попал. Он не знал, что самоубийство не исправляет ошибок, а рукописи не горят. Их даже нельзя переписать. Стыд и боль мучили его на Земле, и даже в Приюте кровоточила вечная рана - знак капитуляции. В своих коротких побегах на Землю поэт торопился исправить написанное. Он упоенно правил свои стихи кровью, а иное - сжигал. Но на листах не оставалось пометок, а в сожженных книгах торжествовало злое бессмертие - ушедший не властен над прошлым.

В гостиной Мастера и Маргариты он всегда сидел в высоком готическом кресле, с удовольствием говорил о Париже, перемежая рассказы женскими именами. Здесь они не мучили его, как не мучили Марго неувядающие цветы. А стихи Владимира, вычеканенные густым низким голосом, звучали в прошедшем времени:

"Я хотел быть понят родной страной. Но а если не был - так что ж: по стране родной я прошел стороной, как проходит косой дождь..."

Метались по шелковым обоям тени, звенел хрусталь, звучали речи, вдохновленные мудростью понимания... Вы завидуете им? Не стоит.

Боги, о боги! Что за тоска в Вечном приюте! Как навязчив несокрушимый покой, не выдыхающийся аромат духов, как возмутительны не роняющие лепестков розы - все, что лишилось пряной горечи страсти, боли ошибок, тернового венца смертности.

Мал человек, слаб, но велик в страдании своем. И в сострадании. Даже громады египетских пирамид - источенные тысячелетиями камни - трогают его сердце жалостью. Потому что смертны и столь малы в безбрежной реке времени, как и хрупкая стрекоза, раскачивающаяся на стрелке осоки, как ватага крикливых юнцов, пронесшихся вдоль озера на позвякивающих велосипедах. Как все спутники человечества в поезде бытия - кровные братья и сестры перед лицом Вечности.