Изменить стиль страницы

Тимоша прикрыл тетрадь и вышел из кельи. «Вот они какие — польские братья, — подумал он. — Значит, когда бы я был рожден в доме кого-нибудь из них, то только теперь мне нужно было избрать для себя веру: принять крещение, или же, если оно не пришлось мне по душе — не принимать.

И разве считали бы они за грех, если б избрал я закон Магомета, в который турки обратили меня угрозой смерти?

И наверное, — подумал дальше Тимоша, — не нужно человеку принимать один какой-то закон — Моисея ли, Будды ли, Христа ли, — а знать все их, и тогда не будет на земле еретиков и схизматиков, гяуров и идолопоклонников, но все станут искать истину, ибо свет плоти — Солнце, свет духа — Истина».

* * *

Феодосий вернулся к вечеру. Они пожарили добытую им рыбу и сели на бревне у входа в келью. Молчали, думали.

Первозданная тишина стекала на землю со звезд. Где-то далеко-далеко чуть слышно шуршало море.

— Скажи, Феодосии, — тихо спросил Тимоша, — ту правду, что отыскали польские братья, как утвердят они в мире? И Феодосии ответил:

— Не знаю. Добром мир не принимает истину, а заставлять верить во что-нибудь силой — тоже нельзя.

— Но можно сначала искоренить неправду, а потом насадить справедливость и истину! — воскликнул Тимоша.

— Я знаю только одного человека, который сейчас пытается это делать.

— Кто он?

— Казацкий гетман Хмельницкий.

Глава семнадцатая. Снова вместе

Константин Евдокимович Конюховский, трудник знаменитой на всю Болгарию Рильской обители — в эту ночь спал словно каменный; вконец измотала его за прошедший день работа на монастырской конюшне. Хоромы, где спали монастырские трудники — пахари, плотники, огородники, кожевники, портомои, конюхи, садовники и прочий работный народ — были просторны, однако ж и народу в них лежало немало: едва не две сотни мужиков, развесив портища и всякую рвань, какой обматывают ноги, спали, храпя и стеная, в мешкотном шуме и великой духоте.

Проснулся Костя оттого, что кто-то сильно тряс его за плечо. Возле него стоял привратник, чья келья была выбита в толще монастырской стены у ворот в обитель.

Костя потряс головой, отгоняя сон, спустил с полатей ноги и спросил хрипло:

— Что стряслось, отче Борис, что будишь ни свет ни заря?

— Пришел середь ночи в обитель человек. Христом богом молил впустить. Замерзаю, говорит, умираю студеной смертью.

— Ну, а меня-то ты, отче, пошто разбудил?

— Говорит тот человек, что он брат твой названный.

У Кости ёкнуло сердце: неужели Тимофей? Выскочил на мороз скоро, старец за ним едва поспел. Добежал до ворот, откинул дверцу малую, кою звали монахи «неусыпным оком», и увидел в предрассветном сумраке незнакомого человека: бородатого, в ветхом азяме, в треухе рваном. Стоял человек скособочившись, опираясь двумя руками на суковатый посох.

— Кто таков? — спросил Костя.

— Костенька, брат мой названный, — тихо просипел бородатый и, приблизившись к отверстому «недрёманому оку», оказался лицом к лицу с Конюховым. Разного цвета глаза глянули на Костю и он, сорвав трясущимися руками щеколду, прижал к груди хворого и вконец застывшего странника.

* * *

Тимоша пролежал в монастырской странноприимной больнице более месяца. В больничном покое кроме него лежали и иные скорбные телом и головою люди. Поэтому он ни о чем не рассказывал приходившему к нему Косте, ожидая часа, когда выйдут они за стены обители и всластъ обо всем наговорятся.

И однажды, когда зима начала пятиться за укрытые снегом и льдом Рилъские горы, когда над узкими окошечками больничных покоев повисли веселые светлые сосульки и на камни монастырского двора стала, звеня, падать капель, Костя пришел к Тимоше с большим, туго набитым мешком, и они, взявшись за руки, вышли на синий свет, под золотое солнце.

Пройдя мимо церквей и келий, мимо архипастырских палат и общежительского дома, мимо многих служб и трапезной, мимо домов, где жили странники, послушники, трудники, — они вошли в баню и долго-долго плескались, мылись и просто так, ничего не делая, блаженствовали праздно, лёжа на каменных лавках и нежась в тепле, чистоте, свежести.

А потом Костя развязал мешок и с озорной улыбкой вынул рубаху, порты, сапоги — все новое, только что сшитое. И когда Тимоша надел все это, оказалось, что в мешке есть и ещё кое-что. Подмигнув другу, Костя озорно встряхнул мешок и в нем звякнули, стукнувшись друг о друга, штоф и шкалики.

Обогнув длинную стену обители, друзья свернули сначала на торную дорогу, потом на узкую тропинку и пошли к ближнему лесу, ещё мокрому и черному, но уже и высветленному робким пока ещё солнышком.

Разложив небольшой костерчик, друзья умостились на еловых лапах, как в давние лета возле Вологды, когда застигала их в лесу ночь, а земля была холодна и сыра.

В лесу пахло талым снегом, прелым прошлогодним листом, дымом костра и той невыразимой свежестью, какую приносят в самом начале весны летящие с полудня теплые ветры.

— Ах, друг мой Костя, — говорил Тимоша тихо, ласково глядя в глаза товарищу. — Здесь, вдали от ушей недобрых послухов и очей лукавых соглядатаев, поведаю тебе то, о чем в обители не смел и двух слов сказать.

И Тимоша, рассказал ему, как жил он в Царьграде, как неправдою заточили его в замок, как бежал он оттуда и был пойман, и бит нещадно палками, и как потерял он друга своего Вергунёнка, казака из Лубен царевича Ивана Дмитриевича.

Рассказал, как, выйдя за ворота острога, ушел в гавань Босфора и там добрый человек, болгарин Христо привез его на гору Афон. Рассказал о старце Феодосии, об учении польских братьев и о том, как однажды утром ушел он в ближнюю от пещеры гавань.

* * *

Капитан галеры — смуглый, усатый, кривоногий — в красной феске с черной кисточкой, в кожаных штанах с широким красным поясом и в черной шелковой рубахе с длинными пышными рукавами, зыркнул на Тимошу воровским атаманским глазом — круглым и злым.

— Я иду в Венецию и даром не повезу даже апостола Петра, а не только бродягу-паломника, — проворчал капитан.

— Тогда возьми меня гребцом, — сказал Тимоша.

Капитан пошарил глазами по плечам, по рукам, по торсу Тимоши и согласился.

* * *

— Ох, какой немалой оказалась плата за переход от Афона до Венеции, друг мой Костя. Республика воевала с Портой и любой турецкий корабль попади он нам навстречу — или бы утопил нас, или бы взял на абордаж. А там — новый плен и вечная каторга. Но — бог миловал, дошли благополучно, не считая того, что руки веслом стёр в кровь и все тело болело, как после пытки.

— А чего понесло тебя в Венецию? — спросил Костя. Тимоша опустил глаза.

— Христос сказал, — ответил он, помедлив, — «Познайте истину, и истина сделает вас свободными».

— А почему же в Венеции решил отыскать ты истину? — снова спросил Костя.

— Я не в Венецию шёл, — ответил Тимоша. — Я через неё в Рим пробирался. Там хотел узнать: «Что есть истина?»

— А почему в Рим?

— А потому, что все веры и все языки были для польских братьев равны и угодны, и лишь католическую веру почитали они анафемской, а палу римского объявляли антихристом. И я подумал: «Здесь что-то не то. Надобно мне самому разобраться: что это такое римская вера? Почему её одни столь зло ненавидят, а другие столь же яро обороняют? Ведь ежели бы ничего хорошего в ней не было, разве стали бы паре великие и мудрые народы поклоняться вот уже полторы тысячи лет?»

— И узнал?! — нетерпеливо воскликнул Костя.

— Узнал, — ответил Тимоша. — Только не всё.

* * *

Он провел в Риме полгода. Он ревностно искал ответа. Но ответа не было.

В пудовых фолиантах и тоненьких книжечках католических богословов шли бесконечные прения о предметах, не стоящих и выеденного яйца.

Тимоша понял, что католических священников более всего волнуют те же вопросы, какие приводят в неистовство и православных фанатиков. Только отвечают на эти вопросы и те и другие по-разному. Если православные утверждают, что святой дух исходит только от бога-отца, то католики считают, что он может исходить и от бога-сына. Если православные полагают, что всех верующих нужно причащать кислым хлебом и вином, крестить младенцев, погружая их в купель, одновременно совершая и мирропомазание, то католики считают, что хлеб для причастия должен быть пресным, а вином следует причащать лишь священников; при крещении детей нужно обливать водой, а мазать мирро не ранее, чем через восемь лет после крещения. Вокруг этих благоглупостей было наверчено ещё столько всякой чепухи, что Тимоша долго не мог поверить: неужели из-за признания или непризнания подобного вздора можно было сжигать живых людей на кострах, разрушать города и опустошать целые страны?