Но у киоска, как договаривались, никого не было. Конечно, и телеграмму она тоже не получила! Решетнев направился к телефону-автомату. Короткие гудки повторились и через десять минут. Они тиранили ухо.
Такси понесло его к окраине. Мелькнул киоск, в котором когда-то были куплены апельсины для Ирины, выкатился из-за поворота фонтан, мимо которого шагала по лужам девочка со скрипкой. Такси обогнуло фонтан на треть окружности и по касательной ушло на последнюю прямую. Пронесшийся навстречу «рафик» обдал бедой. Словно здесь никогда не было домика. Паспорт объекта, приколоченный к забору, уверял, что через два года в этой бане смогут мыться одновременно двести человек. Какая, к черту, баня!
Напарница Ирины, которую Решетнев умудрился разыскать, назвала ему новый адрес. И опять, как зимой, он стоял у двери, теперь уже у двери новой квартиры, и жал на кнопку, не зная, как повести себя дальше. То же самое чувство возродилось в нем, но уже на другом уровне, в каком-то ином качестве.
Дверь отворилась без всякого расчета на него.
— Ты? Здравствуй! — удивилась Ирина. — Вот так неожиданность! Проходи, знакомься. Андрей. Он помогает мне по квартире.
Первой в голове проскочила как раз эта мысль — о другом. Она, эта мысль, вскинулась, как рука, пытающаяся отвести непосильный удар. По повадкам конкурента с разводным ключом Решетнев определил, что маэстро Андрей — из разряда тех, кто знает, когда в новой квартире поплывут обои, обвалится штукатурка или от ржавых капель начнет цвести унитаз. Берут они недорого, потому что всегда — то ли соседи, то ли ветераны ЖКО.
— Как тут здорово! Я рад за тебя! — сказал Решетнев.
— Спасибо! Но ведь я говорила тебе об этом тогда, а ты мне не верил.
— О чем ты?
— Нет-нет, я так. Мне было трудно забывать. Я не предполагала, что такое может вообще когда-нибудь наступить. Вернее, произойти.
— Но стоит ли жалеть об этом? Рано или поздно — не все ли равно.
— Жалеть? Это мало, слабо. Убиваться — вот слово.
— Ты же сама с нетерпением ждала, когда все кончится. Ведь так? Ты быстро привыкнешь.
— Я не умею привыкать.
— Скажи, зачем тебе было нужно такое молчание? Я и без того знаю, как ты умеешь держать паузу.
— Молчание? Я выбрала не молчание, а время из двух этих лекарств. Которые излечивают все.
Решетнев почувствовал, что в ее слова нужно вникать. Как будто Ирина одна продолжала их отношения по его просьбе и доверенности. И за это время, за время его отсутствия, он отстал от нее в понимании с полуслова. Он не находил, как соединить свою долю разлуки с ее частью. И вырвалось:
— Ирина, еще бы один день, и я…
— Ты знаешь, вот беда, — как бы приостановила его движение вперед Ирина, — мне кажется, я не все перенесла оттуда. Я пересмотрела каждый ящик, но так и не выяснила, что я забыла. Я отправилась туда, но там уже ничего не было.
— Разве можно убиваться по какой-то безделушке?!
— Хорошо, я не буду тебе говорить об этом. Но, скорее всего, это не так. Я не могла ничего забыть, потому что упаковывали вещи чужие люди. А ведь если я не собирала и не упаковывала, то и не могла забыть. Правда? Она походила на ребенка, который во сне хватается за ссадины и смеется.
Он обнял ее. Она не пошевелилась. Потом, словно от усталости, приникла. Не доверившись глазам и словам, они вспоминали себя памятью рук, губ.
— Постой, постой, о чем мы говорим? — отстранилась она. — Ведь я не простила тебя тогда. Да-да, я помню точно — не простила. Ты бросил меня. Забыл. Я всю ночь писала стихи. Послушай.
— Не простила за что? — пытался привлечь логику Решетнев.
— Я забыла тебе напомнить тогда, чтобы ты не упустил меня ни на грамм, ни насколечко. Поэтому простить не смогла. Но ты все равно люби меня, потому что я еще буду. Я закружусь первым весенним ливнем и прольюсь, утоляя все жажды, сочась каждой клеткой.
— Молчи, молчи! Больше ничего не говори! Нам нельзя с тобой говорить об этом! Понимаешь, нельзя. Нас куда-то уносит при разговоре.
Дерзость догадки ошеломила его.
Она кивала головой и пыталась удержать слезы. Он успокаивал ее, гладил по волосам и не замечал, что то же самое творится и с его глазами. Перед ним раскинулся тот ромашковый луг, без конца и без края, где ему впервые стало страшно от этого. Ирина, вся летняя, опускала ресницы и подавала ему венок. Еще какое-то мгновение, и он, подав Ирине руку, зашагал бы в ее мир, где память сама выбирает хозяина, где любой неправильный шаг ложится крест-накрест на каждую складку сознания.
— Но ведь я тебя успела не простить! — вскинула она заплаканное лицо и вытащила из стола дневник. — Вот, посмотри! — И зашелестела пустыми страницами. А потом вручила ему тетрадь как последнее, самое веское доказательство.
Они успокоились, когда увидели, что в квартире никого нет и что прошло уже много времени, а за окнами полнеба в огне и сентябрь, желт и душераздирающ до безысходности.
— Я открою форточку, — сказал Решетнев.
Она подошла к окну и стала рядом с ним.
— Как осени могло прийти в голову, что без сброшенных листьев мир станет просторней? — Ирина пыталась протереть запотевшее окно.
— Прости. Если не смогла для себя, прости для меня, — произнес Решетнев, пытаясь ее обнять.
Она согласилась глазами — закрыла и открыла их снова.
— Но вот дела — никогда не извлечь опыта, — вздохнула она. Сколько ни бейся. Всякая новая находка будет сама считать нас очередными найденышами и позволять мучительно тешиться собой. Я устала сегодня. Представь — я не спала с тех пор. Зато теперь знаю, почему. Я уже не умею ждать. Я не разучилась — я просто не хочу апельсинов, поскольку не знаю, что они такое. И не хочу знать, что самое страшное.
Чтобы как-то вернуться к реальности, Решетнев переводил взгляд то на часы, то на разбросанный по полу инструмент, то на кошку, сидевшую неподвижно, как копилка. Ирина была рядом, сегодня она была доступнее на десятки сгоревших июлей. Вот она здесь, с ней можно разговаривать, к ней можно притрагиваться, трогать волосы. Но он снова находил ее глазами и понимал, что поцелуя больше не получится — она садится так неудобно, что до губ не дотянешься. Она далеко сегодня. Холоднее и дальше на десятки снегов.
«Она привыкла засыпать в кресле», — последнее, о чем он подумал в ее новой квартире.
Он брел по улице, и ноги, преодолевая сокращенность мышц, на минуту выводили его из оцепенения. Тогда мысли обретали течение, близкое к равнинному. Он вспоминал осенний бал и Ирину у шведской стенки с кленовым листом в руке. Почему он не подошел к ней тогда? Может быть, все было бы иначе. В жизни надо срываться.
День уходил, таял. Последние мгновения остывали на пустующих тротуарах. На цветные осенние образы ложились ночные, черно-белые. Все вокруг было объято темнотой и бесконечной жаждой повторенья.
Решетнев брел по мокрым улицам и затаптывал одинокие звезды в галактики, отстоящие друг от друга на сотни световых лет. Он навязывал себя скамейкам и аллеям, ничего и никого не помнящим, и не мог избавиться от мысли, что Ирина в нем уже неизлечима. Она будет затихать и воспаляться снова в маленькой замкнутости, имя которой произносит каждый сигнал наезжающих сзади машин, каждая капля дождя. Ему казалось, за ним кто-то идет. Босиком по снегу. Он оборачивался и не мог с достаточной уверенностью отнести этот холодный мираж ни к прошлому, ни к будущему. Он принимался вспоминать, а получалось, что ждет, но, стоило ему помечтать, все тут же обращалось памятью.
Над городом и чуть поодаль вставали зори, похожие на правдивые рассказы о любви.
Друзья, вернувшись из тайги вслед за Решетневым, привезли ему несколько конвертов с пометкой: «адресат выбыл». Даже эти его письма к Ирине, свершив слалом долгой дороги в два конца, вернулись на круги своя.