Изменить стиль страницы

В тишине Решетнев едва различил ее просьбу. Просьба была неожиданнее вопроса о зимнем лесе.

— Поцелуй меня, — сказала она. Сказала тоном, каким просят подать со стола лекарства.

Он присел на угол кровати.

За окном искрился снег. От его колючего вида бросало в дрожь.

Решетнев приблизился к ее лицу, и дыхание Ирины обдало его бедой. Он ощутил себя у пропасти. Она говорила что-то тревожное, и трудно было припомнить словарь, который мог бы до конца растолковать ее слова.

Спохватившись, Решетнев сел к столу.

— Прости, — сказала она, темнея на фоне постели. — Это некрасиво выпрашивать поцелуи? Да?

— Не знаю, — вырвалась у него глупейшая фраза.

— Почему ты не уходишь? — спросила она, и Решетнев почувствовал, как ее охватила дрожь. Подсев поближе, он укрыл ее одеялом. Она выразила безразличие к его движениям — то есть стала грустной-грустной.

Он представил всю трагедию ее положения. Словно в безлюдном месте человека окружили и хотят убить. Просто так, от нечего делать.

Уже нужно было уходить. Пока он собирался, она извинялась, что живет в таком убогом месте. Встав проводить его, Ирина едва держалась на ногах. Ее хрупкая фигура в тяжелом темном халате походила на ветку, которую оседлала большая хищная птица.

Решетнев вспомнил свою недавнюю невесту. Она вызывала интерес. А Ирину было жалко до кровинок на губах.

Пошел снег. Крупные снежинки, донеся до земли свою неповторимость, становились просто снегом. Ночь разрасталась, заполняя все вокруг. Она была белой от снегопада, шедшего, казалось, во всей вселенной. Своим вездесущием снегопад покрывал пространства, на которых уместились бы тысячи таких печалей и одиночеств. Снег — это единственное алиби природы — оправдывал отсутствие звезд.

Когда Решетнев пришел к Ирине снова, она сидела за столом с бумагами. Увидев гостя, собрала их и уложила в стол. Сегодня на ней было весеннее платье, которое забирало на себя половину грусти. Словно ветка выпрямилась, избавившись от птицы.

Выяснилось, что у Ирины сегодня — день рождения.

— Почему не сказала раньше? Я без подарка, — растерялся Решетнев.

— Пустяки, — сказала она и принялась накрывать на стол. — К тому же, если честно, сам день рождения у меня послезавтра. Просто дуэль была сегодня. Ты обратил внимание на погоду с утра? Хочешь стихи?

Выпрямившись, она стала читать:

У России есть день — он страшнее блокад.
В этот день, невзирая на холод,
Начинают с утра багроветь облака
И становятся черными к полудню.
И темнеть начинает, и биться об лед
Черной речки вода, как безумная,
И, вороньим крылом обмахнув небосвод,
День до срока сдает себя сумеркам.
Как в припадках падучей, дрожат небеса,
И становятся черными замети.
…Пока эхо от выстрела стихнет в лесах
И поспешно разъедутся сани…

В то время как Решетнев переминался с мысли на мысль, удивляясь ее отсчету времени, она успела дочитать и продолжить:

— А через два дня ты тоже приходи. Пушкин умер, но родился Пастернак. Вот так мы втроем и совпали.

После этих слов она заметно сникла и уже через секунду заботилась об ином, словно извинялась, что сказанное ею было интересно только ей одной.

На соседней стройке с интервалом во вздох по-дурному ухал сваебойный агрегат. От грохота приседали свечи, зажженные специально в честь праздника, и вздрагивали ее волосы, пышные, как после купания. Они словно вздыхали при каждом ударе.

Движения и слова Ирины были натянутыми и походили на смех после плача, когда губы уже преодолели судорогу всхлипов, а глаза все еще красны от невысохших слез.

Сегодняшний день был необычен. Решетнев это чувствовал. Ирина явно что-то затевала. Она отдавала много сил, чтобы выглядеть бодрее. Говорила беспорядочно, постоянно срываясь с «красной нити», и складывалось впечатление, что у нее не было даже детства.

Смысл дня рождения свелся к тому, что она, усталая, улеглась в постель. Решетневу пришла пора уходить. Так долго у нее он еще не задерживался.

На объекте перестали забивать сваи. Ночь подернулась тишью, потом онемела совсем. Каждый звук воспринимался в тишине как удар колокола.

— Не уходи, — шепнула она сквозь сон. — Мне страшно оставаться одной. — И, как два последних удара ко всенощной, прозвучали слова: — Мне холодно.

Он укрыл ее и поцеловал. Она протянула навстречу руки как два простеньких вопроса, на которые было трудно не ответить. В минуты отрешенностей она много говорила — с ее губ слетали обрывки фраз и тихие возгласы. А когда закрывались глаза и из-под ресниц выбегали две-три слезинки, она звала его в мир, где было полно огня и тумана. Решетневу не верилось, что он ее спутник. Ему казалось, что он припал к узорному стеклу и, отдышав кружочек, подсматривает чьи-то чужие движения.

Вскоре Ирина уснула, и вместе с ней уснула грусть на ее лице. Решетнев потихоньку выбрался из объятий и засобирался домой. Между тумбочкой и столом лежали два оброненных листочка. Это были стихи. О том, как девушка, уезжая из города навсегда, продала любимую собаку. Пространствовав и познав ложь и обман, девушка вернулась и решила выкупить собаку обратно. Собака зарычала.

Таких стихов Решетневу не приходилось читать. При их чтении охватывало необъяснимое беспокойство и появлялось желание проверить листочки на свет нет ли в них чего-нибудь там, внутри бумаги.

На столе лежала тетрадь. Какой-то черновик. Решетнев начал просматривать его. По мере углубления в смысл он представлял себя спускающимся впопыхах в темный подвал по неудобной лестнице, ступеньки которой обрываются круче и круче. Когда по ним стало невыносимо вышагивать без риска загреметь вниз, Решетнев прочел свое имя…

Ирина встала, не открывая глаз. Решетнев вновь уложил ее, сонную, и ушел домой.

— Мне кажется, ее нужно хорошенько рассмешить-растормошить. Я подарю ей сборник анекдотов. До весны ей хватит за глаза. А там и трава пойдет! сказал Артамонов.

— Ты бы почитал ее стихи. Такую тоску не выветрить никакими анекдотами. Она живет ею как чем-то насущным, — возразил Решетнев.

— И все-таки, чем черт не шутит.

— Лучше, если мы как-нибудь вместе сходим к ней. Обещаешь?

После занятий Решетнев, как всегда, опять отправился к Ирине. В домике не наблюдалось никаких перемен, словно Ирина не просыпалась в течение дня. На столе лежало краткое руководство к завтраку, который ждал частью на плите, частью в холодильнике. Руководством никто не воспользовался.

Он подошел к тумбочке. Раскрытая тетрадь лежала на другом месте. Бросалась в глаза неаккуратность, с какой велись последние записи. Легко угадывалось, что, припав к странице, Ирина спешила, страшно спешила. Словно боялась, что, если в несколько мгновений не успеет распять себя на листе, все излитое станет неправдой. Отсюда невыдержанность строк, скорописные знаки и символы, похожие на стенографические.

Решетнев с трудом узнал себя в дневнике. Была запись и о том, что Ирина поверила его пустым словам насчет полноценной жизни. Описание вчерашней ночи прочитать было невозможно. Разборчивость сходила на нет. С попытки описания поцелуя вместо слов шли скриптумы — черточки, росчерки. Сочетание, похожее на слово «спасибо», было написано в нескольких направлениях. На бумаге Ирина как бы повторно пережила вчерашнюю ночь. Решетнев производил головой движения, словно отряхивался от воды, и чувствовал, что куда-то уплывает и его сознание.

В дневнике он увидел черный, запасной, вход в ее душу. И в то же время — главный. Ему вдруг представилась идея показать дневник врачам. Тогда они легко определят причину болезни, и снять надоевшую тайну будет проще.