Когда Валерий родился, врач-акушер, впервые показав мне его, висевшего где-то в тумане, словно бы вдали от меня, одурманенной болью и счастьем, трижды спросил:
— Кто у вас?
— Мальчик, — с замедленно растекавшимся в голосе умилением отвечала я.
Хирурги и летчики всегда были для меня магами, совершавшими нечто сверхъестественное. И я поражалась, когда мой восторг натыкался на хладнокровно-ироничный ответ:
— Это же их работа.
Называть то, что делали они, тем же словом, каким именовалось и то, что, допустим, делала я, казалось кощунственным и циничным.
Ну а хирург-акушер представлялся мне в те мгновения божьим посланцем.
— Поздравляю вас с мальчиком, — сказал он обычную фразу.
Но я приняла ее как дар — высший из всех возможных. И прониклась убеждением, что мечтала о сыне. Не о всяком, а только о том, который как бы парил в отдаленном тумане… Хотя на самом-то деле мы с мужем ждали девочку: «Ближе к семье, ближе к родителям!…»
Первое кормление — это первое зримо и физически ощущаемое матерью единение с ребенком. Я вынула из-под подушки узенькую марлевую полоску и попросила медсестру:
— Разрешите обвязать ему ручку?…
— Опознавательные знаки уже есть! Вы же видите, — с заученной успокоительностью ответила она: не одна я боялась, что ребенок потеряется, что его с кем-нибудь перепутают.
Я протянула коробку конфет, которую муж прислал мне вместе с цветами. Но она отвергла мое подношение:
— Диатез у меня от конфет. Все передаривают!
— Диатез?
— Детская болезнь… Но я же среди новорожденных! — Забрала у меня Валерия и спросила: — Красавец?
«Как она догадалась, что я именно об этом сейчас думаю?» — глядя на своего подслеповатого и лысоватого красавца, удивилась я.
— Все они красавцы… Для своих матерей, — ухватив мой молчаливый вопрос, ответила она. — Если бы не приносили бед, когда старше становятся… так бы красавцами и оставались. Вот о чем просить надо!
Я в те блаженные минуты не могла постичь смысла ее слов — она, уловив мою растерянность, заверила:
— Ваш будет красавцем. Это видно!
Я скрыла от сестры, что, кроме узкой марлевой ленточки, у меня под подушкой была еще и вот эта тетрадь — толстая, в обложке из целлофана. Как она оказалась у нас в доме, я не могла припомнить. Но мы с мужем будто берегли ее для какого-то чрезвычайного случая… Отправляясь в родильный дом, я обещала записывать все, что может касаться нашей дочери. «А тем более надо записывать все о сыне, — думала я. — О таком красавце!»
Но записывать начала гораздо позднее: там, в родильном доме, да и вернувшись домой, я часа свободного не находила. И все время чего-нибудь опасалась: как бы не заразился, не ударился, не потерялся.
Ужас потерять сына стал моим жестоким преследователем. Я почти непрестанно ощущала его. Ни на миг не оставляла маленького Валерия одного, а когда он начал самостоятельно гулять во дворе, то и дело с истеричной тревожностью выглядывала в окно.
И вот Валерия дома не оказалось…
Тревога настоятельно требует действий: в них она хоть чуть-чуть растворяется. Старинный, неторопливый лифт поравнялся с нашим этажом и проплыл мимо. Обогнав его, перескакивая через ступени, я сбежала вниз.
Дворовые завсегдатаи, точно на своих рабочих местах, расположились на «завалинке». Так называлась у нас скамья, установленная возле единственного во дворе дерева — чудом спасшейся липы. Оттуда, как с наземного наблюдательного пункта, проглядывалось все пространство двора и все подъезды серогранитного дома. Он был построен еще до войны. До первой империалистической… Поэтому потолки были далеки от пола, а разговоры в одной квартире от разговоров в другой. Последние известия распространяли дворовые завсегдатаи… Валерия они не видели. Не заметить его завсегдатаи не могли, ибо были по-воински бдительны.
— Не проходил? — все же переспросила я.
Мне стали добросовестно объяснять, что с наблюдательного пункта его бы увидели и опознали. Первый, еще не осознанный внутренний холодок, обострившись, пробился в голову, покрыл лоб ледяной испариной.
Еще ничего не было известно, но владеть собой я уже перестала. Валерий, не по возрасту чуткий, от такого меня бы избавил: он знал, чего я в жизни больше всего боялась. Он бы сообщил, оставил записку: писать мой сын научился первым в детском саду (конечно, после Лидуси).
Повинуясь необходимости действовать, я пересекла дорогу и опять оказалась во дворике детского сада. Пашули у порога уже не было.
«Что ж я не позвонила Лидусе? Может, она знает?… И где она сейчас?» — лихорадочно размышляла я. Лидуся обычно приходила в детский сад и возвращалась домой без родительского сопровождения. За нее не надо было тревожиться. Прежде чем ступить на мостовую, она согласно правилам поворачивала голову налево, а дойдя по середины улицы, поворачивала направо. Потеряться она не могла.
«Они же с Валерием часто возвращались домой вдвоем! — продолжалась моя лихорадка. — Как я забыла?» Мой кабинет с телефоном еще не был заперт нянечкой — и я заспешила туда. Но внезапно изменила маршрут… Взлетела на второй этаж, открыла дверь «музыкальной комнаты», распахнула портьеры.
— Вы здесь?! — благодарно воскликнула я. — Вы здесь! Пашуля, обуреваемый ревностью, хотел наказать Валерия,
а покарал только меня. Он жаждал, чтобы я наказала сына, а я стала прижимать Валерия к груди и говорить, как счастлива, что наконец-то нашла его. Хоть он и не думал теряться!
— Пашуля сказал, что ты ушел домой. Вот я и…
— Пашуля? Он? — строго уточнила Лидуся.
— Направил меня по ложной дороге.
— Сусанин! — промолвила Лидуся. Она с малолетства знала героев выдающихся музыкальных произведений.
На следующий день, когда вся старшая группа завтракала в столовой, Лидуся подошла к столику, за которым сидел Пашуля. Постучала ложкой о тарелку и установила тишину.
— Так это ты подложил робота Валерию в шкафчик? Повинуясь ее голосу, он покорно поднялся.
— Ты подложил? Смотри мне в глаза. Пашуля взглянул ей в глаза — и вымолвил:
Все затаились. И ложки, которые, как номерки в зале детского театра, обычно звякали даже без надобности, тоже умолкли.
— Скажи, чтобы все слышали, — потребовала Лидуся. — Повтори. «Это я подложил робота Валерию в шкафчик!»
— Я подложил…
— Ты больше не придешь в этот детский сад! — сказала она.
И он не пришел.
Мне казалось, у Валерия не было голоса. Ни певческого, ни в общении с друзьями… Первое меня не волновало, но со вторым я примириться никак не могла. Доброта сына переходила в безотказное подчинение окружающим. «Если эти окружающие окажутся хорошими людьми, то ничего, — размышляла я. — А если плохими?…»
Мой муж, как многие волевые отцы, был уверен, что сын должен уметь «давать сдачи». Сам он не спускал людям ни грубости, ни перешагивания через нравственные законы. Представления об этих законах бывают разные — и то, что один считает безнравственным, другой делает правилом жизни. Кто может создать, утвердить всеобщий кодекс порядочности? Муж считал, что ханжество не смеет быть автором кодекса чести, а обыкновенная душевная нормальность — смеет. Боязнь проявлять эту обыкновеннейшую нормальность он считал душевным дефектом. Он не страшился проявления своей нормальности, не отступал от нее ни при каких обстоятельствах. Давление у него было повышенным, как сказал мудрый врач, «на почве повышенной совестливости». На этой же почве, наверное, произошло и то трагически раннее кровоизлияние…
Я не хотела, чтобы Валерий подвергся судьбе отца. «Будь терпимым! — с малых лет напутствовала я его. — Старайся понять людей… И они тебя легче поймут!» Я стремилась отторгнуть доброту, подаренную ему отцом, от отцовской бескомпромиссности. А потом испугалась отсутствия голоса…
Но певческий голос Лидуся вознамерилась у Валерия обнаружить. Еще не расставшись со старшей детсадовской группой, они договорились, когда вырастут, пожениться. А Лидуся не могла принять такое решение, не определив перспектив будущего супруга. И она придумала: он станет певцом, а она, музыкально одаренная, будет ему аккомпанировать на рояле. Она мысленно сказала себе: быть посему! И у Валерия прорезался голос.