Изменить стиль страницы

У меня теперь даже нет дома, где она была. Я не могу туда пойти…

Не печатайте ничего… Все равно мы не поймем этой тайны… Одни догадки. Жестокие и приблизительные. Если напечатаете, то без моего имени. Я не хочу быть свидетелем. Я — не свидетель, я — соучастник, как все. Если бы ее кто-то, хотя бы один из нас на самом деле любил… Каждый раз, как после дождя… Чисто и наново… (Долго молчит.) Иногда я думаю по-другому, даже чаще именно так думаю: мне печально, но мне ее не жалко… Я ее понимаю… Смерть — это ее убежище…»

История человека, который воевал в сорок первом и не думал,

что когда-нибудь услышит:

«Зачем ты победил? Мы бы сейчас баварское пиво пили…»

Николай Севастьянович Кулаженко — бывший фронтовик, 70 лет.

«Что вы меня мучаете? Вам это нужно для литературного эксперимента, а из меня душу вынули. Луша плачет… (Молчит.) Если вспомнить, то за всю мою жизнь хорошо мне было только на войне… Кровь, вши, смерть… Но там все было понятно, у нас у всех — одна Родина и один враг. И никогда мы так не любили, не жалели друг друга, как в войну. Мы были вместе, как пальцы в кулаке. Это неправда, что социализма никогда не существовало. Он был один раз… В войну… Я — свидетель… (Молчит.) Никому не нужный свидетель… Старое чучело… Жизнь выкидывает наше поколение… Мы уже лишние… (Молчит.)

Мне это крикнули в лицо… Это приговор… (Молчит.) Во-о-он там, слева, за заводской трубой… (Подходит к окну и показывает.) Наш городской парк… Фонтан там, правда, без воды, недействующий, братская могила погибшим при освобождении города. Город небольшой, но все как положено у нас, как у всех. Возле памятника всегда проходили школьные линейки. Приглашали нас, ветеранов. Мы повязывали красные галстуки. Жена у меня тоже, как говорится, коренная фротовичка. Девочкой на фронт ушла, в первый день войны. Миленькая моя, мы теперь как беженцы… На своей Родине… Я по телевизору видел: кран тащил памятник Дзержинскому… Лицом вниз… По асфальту… А молодые радовались и смеялись, ели мороженое… Это же были похороны! Хотя бы один шапку снял! Нет, они не наши дети! Я не знаю, я не понимаю, откуда они пришли? Где родились? От кого? Вот в этом нашем парке (не называйте город, потому что мне стыдно, тут меня каждый знает), так вот здесь меня, как этот памятник, тащили лицом вниз… Так он мертвый, Железный Феликс… А я живой. Трое мальчишек, по шестнадцать — семнадцать лет… Я иду по аллее, а они мне навстречу… С ними черная овчарка, молодые любят больших собак… Аллея узкая. И я сразу догадываюсь, что уступить дорогу им должен я, старый человек с орденскими колодками и значком „50 лет КПСС“… Конечно, я вышел в одиночку… С этим значком, который уже не носят, все сняли… А я от него не отказался. Это моя партия, я ей жизнь отдал. Нельзя отобрать веру у человека за один день. Раньше мальчишки смотрели на мой пиджак, и у них глаза загорались. Они мне завидовали. Нам завидовали, нашему поколению. А теперь у них так глаза горят при виде какого-нибудь иностранца… Идут, значит, они, говорят громко, шумно… Что-то внутри мне подсказывает — сойди! Тело стало невесомым, я его не слышу… как в рукопашной: только что каска обручем сжимала голову, поднимаешься в атаку с открытым штыком — каски на голове не слышишь… Тебя что-то несет…

— Взять! Джек, взять его! — слышу я веселую команду. На родном языке… Тихо, спокойно вокруг, никто не стреляет… — Взять! Джек, взять его!

Они кричали весело и озорно… Сорвали мой значок „50 лет КПСС“… Топтали его… Весело! Помню, что упали очки… Я не различал лиц… Только тени… Молодые, веселые тени… Они плясали вокруг меня… Как черти…

— Что ты нацепил, старая прирученная обезьяна? Старое чучело! В другой раз и колодки твои полетят. Победитель! Если бы ты не победил, мы бы сейчас баварское пиво пили…

…Я стоял возле своего дома и не узнавал его. Я забыл: кто я? Как меня зовут? Где я живу? Уже начало темнеть, а я не мог найти и вспомнить свой дом, пока дочь не увидела меня с балкона. Она побежала искать значок. Не нашла. Я лежал на диване с закрытыми глазами…

— Папа, — сказала утром дочь, — ты лучше не выходи на улицу. Почему ты плачешь? Я давно говорила: „Сними этот значок“. Вечером отвезем тебя на дачу. Мама варенье варит, ты будешь огурцы поливать…

Старая прирученная обезьяна… Старое чучело… Ты слышишь? Тебе осталось только поливать огурцы…

Они все ушли: дочь и зять на работу, внук — в училище, жена была на даче — я открыл газ… Я хочу умереть коммунистом, я хочу умереть советским человеком… (Плачет.) Соседи услышали запах газа… Взломали дверь… Они думали, что я уснул, а не хотел умереть… А я завидую тем, кто лежит в земле. От души…

Не надо вам Ленина, а кого вам надо? Взял бы булыжник и бил витрины магазинов с чужими названиями. С чужими вещами. С чужим шоколадом… Что вы меня мучаете? Вам это нужно для литературного эксперимента, а из меня душу вынули. (Молчит.) Миленькая моя, нет-нет, не вставайте… Не уходите… Я до конца скажу… Мы Родину защищали! Родина есть Родина, какая бы она ни была. Они бы баварское пили… А не скорее бы изо всех нас мыла наделали? Мы Родину защищали! Но что бы мы сейчас ни сказали, вы затыкаете нам рот Сталиным. Это наша трагедия. Нет больше Родины! А мы ее строили тачками и лопатами. Днепрогэс месили пятками. Была у нас великая страна… На развалинах живем, на обломках… Помощи ждем, чужих сухарей… К нам привозили… Красивые немецкие машины, полные больших пакетов с крупой, сахаром, мармеладом… В толпу бросали… Люди бежали за фургоном, давили друг друга… Заманили яркими обертками, цветными бумажками… Вместо великой страны я вижу дикие племена… Ненавижу!

Много лет мне снился один и тот же сон — день Победы. Как мы красиво победили! Показывают по телевизору их супермаркеты. Их колбасу. Как будто мы не видели, что такое Запад. „Мы пол-Европы прошагали…“ — пел Марк Бернес… Дали мне в прошлом году бесплатную путевку в санаторий. Там этот телевизор не выключают…

— Выключите его к… Не был я рабом! Не был! Очернили прошлое, оплевали. Сволочи! Безумие! Это безумие! Я был солдатом…

В психиатричку хотели отвезти…

А я помню другое время… Я помню, какие люди были в войну. Таких людей у нас больше никогда не будет! Я их давно уже не вижу. Не встречаю. Первое, что говорил солдат, когда выходил в операционной медсанбата из-под наркоза: а взяли ли ту высоту, под которой его ранило? (Плачет.) К Берлину шли… Через горы трупов, горы трупов лежали… По всей России… По всей Европе… Миленькая моя, рассказать нельзя… Три-четыре дня идей бой… Солнце печет, а его не видно, оно, как луна, из-за черных туч едва просвечивается… Техника горит, земля горит, люди горят… Целой земли нет… Убитых столько, что лошадиному копыту негде стать, а лошадь никогда не наступил на человека, даже мертвого. А тут они шли по трупам. Наши санитарные повозки… Услышишь, как зовут: „Братка, добей!“, пока добежишь, он уже умер… Человек в одном месте лежит, а его оторванные ноги — в другом… Первые дни сидим в окопах, переговариваемся: „Я его никогда не видел, не знаю. Какой он мне враг, этот немец? Как мне в него стрелять? Это же такой простой парень, как и я. Надо ему растолковать про социализм, про буржуев. Он повернет штыки…“. А потом мы увидели наших солдат, повешенных на столбах… повесили и подожгли, будто это деревья, а не люди… Убивать стало не страшно… Перед атакой я кричал, я сам кричал: „За Сталина — вперед! За Родину!“.

Эти люди, что сейчас живут, никогда бы не победили. Никогда! В газете читаю: разрезали на четыре части бюст Пушкина и пытались вывезти за границу… В чемоданах… Они не Пушкина везли, а цветной металл… Все променяли на джинсы, на чужие тряпки… На магнитофон, на банку кофе…

А я помню другое… Другое время и других людей… Попали мы в окружение… Политрук приказал: „Всем застрелиться!“. Был очень солнечный день… Но есть сталинский приказ — советский солдат в плен не сдается, только предатели сдаются в плен… Я выбрал место… Помню, старый дуб стоял, и рядом маленький насеялся, я погладил его по верхушке, еще подумал: „Он вырастет, и никто не будет знать, что когда-то его гладили по голове“. Политрук был немолодой, откуда-то с Украины… Поглядел он на нас — мальчишки… Фуражку снял… Сам застрелился, а нам приказал: „Живите, хлопцы!“. Таких людей уже никогда не будет! Встретишь мать с дитенком… Бредут по снегу босыми ногами… В деревню свою возвращаются, а деревню каратели сожгли. У них ничего нет, одно: у матери — сын, а у сына — мать. Это все, что у них осталось. Обнимешь ребенка, за пазуху под шинель спрячешь: „Родной мой! Хороший!“. Все, что у тебя в вещмешке есть, отдашь, крошки от сухарей ему в ручонки вытряхнешь. Мы были вместе. Братья и сестры! Я думал, что так будет всегда… После моря крови, после моря слез…