— Введите сюда подсудимую!
Опять моё сердце упало, как подстреленная белка с высокой сосны, а двое стражей поспешно удалились в глубину подземелья, словно нырнув в его сырой сумрак, а потом, через некоторое время, показались вновь, не столько ведя, сколько волоча за собой женщину: это была Рената, со спутанными волосами, в разорванном монашеском платье, с руками, скрученными верёвкой за спиной. Когда Ренату подвели ближе к столу, я мог различить, при неясном свете факела, её совершенно бледное лицо и, хорошо зная все особенности его выражения, понял тотчас, что она находится в том состоянии изнеможения и бессилия, которое всегда наступало у неё после припадка одержания и при котором всегда господствовали в её душе сознание своей греховности и неодолимое желание смерти. Когда стражи отпустили её, она едва не повалилась на пол, но потом, овладев собою, осталась стоять перед судилищем, сгибаясь как стебель под ветром, почти не подымая глаз и только изредка обводя всех присутствующих мутным взором, словно не понимая того, что видит, — и я думаю, что ею так и не было замечено моё участие в коллегии её судей.
Несколько мгновений брат Фома безмолвно рассматривал Ренату, как кот, наблюдающий пойманную мышь, и затем задал он свой первый вопрос, прозвучавший резко, словно лезвием разрезавший наше молчание:
— Как тебя зовут?
Рената чуть-чуть подняла голову, но не посмотрела на допросчика и промолвила в ответ тихо, почти шёпотом:
— У меня отняли моё имя. У меня нет имени.
Брат Фома обернулся ко мне и сказал:
— Запишите: она отказалась назвать своё христианское имя, данное ей во святом крещении.
Потом брат Фома вновь обратился к Ренате с таким назиданием:
— Любезная! Ты знаешь, что мы все были свидетелями того, что ты находишься в сношении с Дьяволом. Кроме того, благочестивая настоятельница этого монастыря изъяснила нам, какое здесь водворилось нечестие с того самого дня, как ты здесь поселилась, конечно, движимая преступною мыслью совратить и погубить праведные души сестёр этой обители. Все твои сообщницы уже покаялись перед нами и обличили твои постыдные козни, так что тебе отпирательство не поможет. Ты лучше признайся чистосердечно во всех своих грехах и помышлениях, и тогда я, по власти самого Святого Отца, обещаю тебе милость.
Я посмотрел искоса на монаха, и мне показалось, что он улыбнулся, ибо, как я знал, слово “милость” всегда означало в таких обещаниях “милость для судей” или “милость для страны”, как слово “жизнь” означало обычно в обещаниях инквизиторов — “жизнь вечную”. Но Рената не заметила коварства в речи допросчика, или, может быть, ей всё равно было пред кем ни каяться, но только со всею искренностью, с какой иногда делала она свои признания мне, в счастливые часы нашей близости, она отвечала:
— Я не ищу никакой милости. Я хочу и ищу смерти. Верую в милосердие Божие на последнем суде, если здесь искуплю свои прегрешения.
Брат Фома посмотрел на меня, осведомился: “Записано?” — и опять спросил Ренату:
— Итак, ты сознаёшься, что заключила пакт с Дьяволом?
Рената отвечала:
— Страшны мои преступления, и не могла бы я исчислить их все, если бы говорила с утра до вечера. Но я отреклась от злого и думала, что Господь принял моё покаяние. Не ищу я оправдания в грехах моих. Богом Живым клянусь вам, что в эту обитель пришла искать мира и утешения, а не вносить раздор! Но попустил Господь, чтобы и здесь не могла я укрыться от Врага моего, которому сама дала власть над собой. Сожгите меня, господа судьи, жажду огня, как избавления, так как вижу, что нет мне на земле места, где бы могла я жить спокойно!
Преодолев свою слабость, Рената эти слова произнесла страстно, и хорошо было, что сидел я в стороне от других судей, ибо у меня глаза наполнились слезами, когда услышал я такие страшные признания, но никакого впечатления не оказали они на доминиканца, и он прервал Ренату, сказав:
— Ты погоди, любезная. Мы тебя будем спрашивать, а ты отвечай.
После этого брат Фома достал из кармана книжечку, в которой, по различным признакам, узнал я “Malleus Maleficarum in tres partes divisus”[81] Шпренгера и Инститора, и, справляясь с этим руководством, стал задавать Ренате обстоятельные вопросы, которые я, равно как и следовавшие за ними ответы, должен был записывать, хотя порою сжимал зубы от отчаяния. Весь этот допрос я и передам здесь именно так, как записал его, ибо каждый губительный вопрос присасывался к моей душе, как щупальце морского спрута, и каждое горестное признание Ренаты оставалось в моей памяти, как слова молитвы, вытверженной с детства. Думаю, что не изменю я ни одного слова из моей записи, воспроизводя её на страницах этого правдивого рассказа.
Замечу при этом, что на первые вопросы Рената отвечала с промедлением, отрывочно и кратко, голосом обессиленным, словно бы ей было чересчур тяжело выговаривать слова, но постепенно она как-то оживилась, даже увереннее стояла на ногах, а голос её окреп и приобрёл всю его обычную звучность. На последние вопросы она отвечала с каким-то увлечением, покорно разъясняя всё, что только у неё ни спрашивали, охотно и пространно говоря даже о многом постороннем, входя в ненужные подробности, не стыдясь, по своему обыкновению, касаться вещей позорных и словно намеренно выискивая всё более и более страшные обвинения против себя. Вспоминая примеры из нашей совместной жизни с Ренатою, склонен я думать, что далеко не всё было правдой в её исповеди, но что многое она тут же измыслила, беспощадно клевеща на себя с непонятной для меня целью, если только некий враждебный демон в то время не владел её душой и не говорил её устами, чтобы вернее погубить её.
Замечу ещё, что, по мере того как развивался допрос, брат Фома становился, по видимости, всё довольнее и довольнее, и я наблюдал, как раздувались его ноздри, когда он слушал бесстыдные признания Ренаты, как напрягались жилы его рук, на которые он опирался, привставая, как колыхалось всё его тело от избытка радости, когда видел он, что его предположения и надежды оправдываются. Архиепископ, напротив, очень скоро после начала допроса уже казался утомлённым и нисколько не проявлял стойкости, которой он изумил меня утром, — страдая, вероятно, от смрадного воздуха подземелья, тяготясь сидеть на деревянной скамье и, должно быть, не находя ничего занимательного в откровениях сестры Марии. Наконец, граф всё время сумел остаться строгим и степенным, причём лицо его не обнаруживало никаких движений души, и лишь порою он останавливал меня многозначительным взглядом, когда я, теряя при ужасном зрелище обладание собой, готов был крикнуть вдруг неосторожные слова или даже совершить какой-либо безумный поступок, который, разумеется, не повёл бы ни к чему иному, как к немедленному задержанию и меня, как соучастника преступницы[ccxii].
Итак, я перейду теперь к точному воспроизведению всего допроса.
II
Вот что было записано, моею собственною рукою, в протоколе инквизиционного суда и будет, вероятно, ещё долго сохраняться в собрании каких-либо дел.
Вопрос. Кто научил тебя колдовству, сам Дьявол или кто из его учеников?
Ответ. Дьявол.
— Кого ты сама научила тому же?
— Никого.
— Когда и в какое время Дьявол с тобой справил свадьбу?
— Три года назад, в ночь под праздник Божьего тела.
— Заставил ли он тебя, в пакте с собой, отречься от Бога Отца, Сына и Святого Духа, от Пречистой Девы, всех святых и ото всей христианской веры?
— Да.
— Получила ли ты второе крещение от Дьявола?
— Да.
— Присутствовала ли ты на танцах шабаша, три раза в год или чаще?
— Гораздо чаще, много раз.
— Как ты туда переносилась?
— Вечером, под ночь, когда собирался шабаш, мы натирали своё тело особой мазью, и тогда нам являлся или чёрный козёл, который переносил нас по воздуху на своей спине, или сам демон, в образе господина, одетого в зелёный камзол и жёлтый жилет, и я держалась руками за его шею, пока он летел над полями. Если же не было ни козла, ни демона, можно было сесть на любой предмет, и они летели, как самые борзые кони.