- Это верно говорил про вас командир роты, что вы с первого года войны на фронте?

- Не с первого, а с августа сорок второго.

- Доброволкой?

- Я была на практике в Пятигорске, на ипподроме. Подруги сообщили, что весь третий курс призван в армию. Возвращаться в Саратов было в те дни трудно, и я обратилась в местный военкомат, чтобы меня призвали.

- Почему проходили практику на ипподроме? - удивленно спросил Трошкин.

- Потому что училась в ветеринарном.

- И много на вашем счету спасенных на поле боя?

- Не помню сколько, но порядочно...

- Имели ранения?

- Имела - одно средней тяжести, другое легкое.

- И оставались в строю?

- Что было делать, если рота в беспрерывных боях. Подружку мою, Инну Грошеву, накрыло миной, я осталась одна, а раненых - каждый третий...

Он что-то еще спросил меня, но глаза у меня слипались, голос Трошкина стал какой-то далекий, слова несвязными, я погрузилась в сон.

Спала я плохо. Мне почему-то вспомнился ипподром, обгоняющие друг друга рысаки и среди них мой любимец Гордый, как мы готовили его с молодым наездником Васей Волоховым к призу. Однажды Вася вывел Гордого из денника и я заметила, что лошадь неправильно выносит правую переднюю ногу. Наверное, на проминке Волохов поторопился дать сбой, слишком рано послал бичом и во время проскачки со спокойной рыси на галоп Гордый оступился и захромал. Две недели тогда провозилась я с ним, пока, как у нас говорили, ремонтировала рысака. Два раза в день, утром и вечером, приходила в денник, массировала Гордому ногу, прикладывала компрессы. А на Васю жалко было смотреть - ходил грустный, будто в воду опущенный. Шутка ли, вывести из игры такого великолепного рысака, на которого больше всего делали ставок! Сколько же было радости у молодого наездника, когда я разрешила ему вывести на круг Гордого и лошадь прошлась по нему легко, горделиво, слегка склоняя гривастую голову и грациозно выбрасывая тонкие, будто выточенные ноги в белых чулках. И вот наступает день скачек. Вася Волохов сидит в своей униформе в легкой кошевке. Раздаются удары гонга, и четыре лошади враз срываются с места и несколько минут бегут рядом. На повороте ко второму кругу Гордый резко вырывается вперед и уже явно недосягаем; гул голосов потрясает трибуны. Я вскакиваю с места, бегу задыхаясь к финишному столбу, куда вот-вот должен прискакать Гордый.

"Назад! Сумасшедшая, куда она бежит, ведь он раздавит ее!" - кричат мне с трибун...

...Когда я проснулась, Трошкин стоял, прислонившись к дереву, и курил.

- Что вам не спится, сестричка? - спросил он, когда я подошла к нему. - Поспали бы еще.

- Нет, теперь уже не усну, - пробормотала я. - А вам почему не спится?

- Захотелось курить...

В лесу от большой росы было холодно. В просветах между деревьями еще сквозило звездное небо, и так было тихо вокруг, что даже не верилось, что находимся во фронтовой полосе, на месте недавнего боя. Кто же кого потеснил из леса: наши немцев или они наших?

Мы не стали дожидаться, пока рассветет, и, чуть только забрезжило, решили пойти дальше.

К вечеру, совершенно выбившись из сил, набрели на полуразрушенный хутор. Хата стояла без крыши, пробитая снарядом, а хозяйственные постройки целехоньки.

Трошкин сказал, что дальше не пойдем, ночь может застать где-нибудь в открытом поле. Сперва хотели заночевать в сарае, но решили, что в разрушенной хате безопасней.

Когда мы вошли туда, не обнаружили ни стола, ни табуретки, ни кровати. Только в полутемном углу висела небольшая, затянутая паутиной икона божьей матери с погасшей лампадкой. Видимо, хозяева, покидая жилье, специально оставили икону в надежде, что она охранит дом и они еще вернутся в него.

- Укладывайтесь, а я подежурю, - сказал Трошкин.

- Мне бы только часик один.

- Укладывайтесь, там видно будет!

Он помог мне стащить сапоги, я выжала воду из портянок, разложила их на подоконник сушить и легла. Трошкин тем временем навешивал на крюк дверь. Потом достал из кобуры свой ТТ, извлек обойму, добавил в нее недостающие патроны, поставил пистолет на боевой взвод и сел у порога.

Не знаю, долго ли он оберегал мой сон; когда я проснулась, он все еще сидел и курил.

- Ложитесь, старший лейтенант, - сказала я. - Вы не меньше меня устали.

Подумав, он лег рядом, и тут я заметила, что повязка на голове у него пропиталась кровью. Я хотела сменить ее, но Трошкин почему-то отказался.

- Все у меня в порядке, никакой боли не ощущаю.

- Все равно нужно, - настояла я. - Рана хоть и не глубокая, но кровоточит.

Я взяла из санитарной сумки свежий бинт, вату, пузырек с йодом и принялась обрабатывать рану. И тут я близко увидела глаза Трошкина, грустные, усталые, потерявшие свою прежнюю живость, и мне до боли стало жаль старшего лейтенанта. "Навязалась ему, - почему-то подумала я, - был бы один, давно бы пробился к своим!"

И то, что Трошкин безотлучно находился со мной, делил, как говорят, все муки, заботился, уложил меня спать, а сам сидел в карауле, - до глубины души тронуло меня, и я, не отдавая себе отчета, потянулась к нему, обхватила его шею руками и стала целовать.

Потом мы легли, укрылись плащ-палаткой, я положила голову ему на грудь, он понял это по-своему и крепко обнял меня. Я не стала сопротивляться...

Впервые за много лет мне вспомнилось детство.

Вспомнилось, как однажды отец, районный ветеринарный врач, собравшись в поездку по окрестным селам, взял с собой и меня, и мама напекла в дорогу разных вкусных восточных сластей. Какая это была радость - сидеть вместе с отцом в легкой кошевке и грызть орехи, сваренные в меду.

Вернувшись домой, я сказала маме: когда я вырасту большая, стану таким же, как папа, доктором, буду лечить коровок и лошадок. Мама слушать этого не хотела, она считала, что меня нужно учить музыке. В маминой семье все были музыкантами; начав с детства играть на рояле, она подавала надежды, и, если бы не раннее замужество, достигла бы большего, не осталась бы учительницей в музыкальной школе. А папа слушал и посмеивался, он считал, что рано говорить о моем будущем, вырасту, окончу школу - и сама сделаю свой выбор.

Я уже была в четвертом классе, когда папа во время одной из поездок в район заболел и, пролежав неделю вдали от дома, умер. Получив горестное известие, мама оставила меня на попечение соседки и уехала хоронить отца.

Мне долго не говорили о смерти отца, сказали, что он в командировке и приедет нескоро. Но одна из соседских девочек случайно проболталась, и, ошеломленная известием, я побежала домой, кинулась к матери и со слезами закричала:

- Мамочка, зачем ты обманывала меня, папа мой никогда не приедет! - и забилась в истерике.

Целую неделю я пролежала в постели, а когда немного оправилась от болезни, врач посоветовал увезти меня в Ереван.

Шли годы, горе постепенно улеглось, но я нет-нет да и вспомню отца, забьюсь в угол и часами сижу там, захлебываясь слезами. В такие дни я не ходила в школу, и ни мама, ни дядя Гурген не напоминали мне о пропущенных уроках.

И то, чего мама больше всего боялась, все-таки произошло: получив аттестат, я заявила, что поеду поступать в ветеринарный:

- В память о папе!

Перед самой войной, студенткой третьего курса, меня послали на практику под Пятигорск, на ипподром...

2

- Покинув на рассвете хутор, - продолжала Вера Васильевна, - часа три шли мы по пересеченной местности. Редкий березняк чередовался с кустарником, потом открылось небольшое поле, дважды приходилось переправляться через речки, к счастью, неглубокие, затем опять луг, но не мокрый, как прежде, а сухой, холмистый. Стала портиться погода, но нас это ничуть не смущало, казалось, что так даже лучше - при плохой видимости можно подольше остаться незамеченными, да и за холмами хорошо скрываться. Словом, в полдень мы вышли к шоссе. Трошкин велел мне лечь за высокий холм, густо поросший травой, а сам отправился разведать шоссе.