Изменить стиль страницы

Наталья Жозефовна стала хлопотать, собирая на стол.

Богдан тихонько сказал Незабудному:

— Тут у нас сегодня дело не сробится. Не до нас Галине Петровне. Слушай, давай-ка сходим к старикам, в бывшую Подкукуевку. Помнишь место такое? Хаживали мы туда с тобой… Там сейчас Дворец шахтера у нас. В буфет заскочим? Правда, ты, должно быть, теперь крепкого не принимаешь?

— В прежнее время, конечно, ни-ни. А уж сейчас-то не беды!.. Чего там соблюдать!.. Режима не держу, допускаю себе но малости. — Ну, давай по малости. Ты как устроился-то в общем? Где стал?

Незабудный рассказал, что пока он в общежитии для приезжих, где ему, спасибо, уважили, предоставили комнатку. Рассказал, что был в исполкоме, но ничего толком не добился.

— У тебя там, между прочим, типы сидят, — сказал Богдан Анисимович жене. — Я уже давно приглядываюсь, когда ты их оттуда выставишь… Вы, кстати, поторапливайтесь со сносом-то и школу новую форсируйте, а то смотри — зальем. Паводок ожидается высокий, весна ранняя. Заполним водохранилище до проектной отметки в два счета. Вода вас ждать не станет.

Ходуном заходила лестница под множеством веселых ног. И в комнате появилась забежавшая домой переодеться Ксана. А за ней Пьер. На их голоса вышел из соседней комнаты, куда он был отведен Натальей Жозе-фовной, Сеня.

Галина Петровна взяла внучку за остренькие плечи. Обхватила их ладонями, словно хотела своими руками укрыть ее от горькой вести. Подвела к Незабудному:

— Вот, Ксаночка, познакомься. Человек из далеких стран воротился… Ой, Ксаночка! Он там в военное время папу твоего видел. Спасти хотел…

Большие, широко и чуть в наклон поставленные глаза девочки зажглись тревожной надеждой. Давно уже потухшая надежда вдруг на мгновение вспыхнула снова. Но бабушка продолжала:

— Погиб твой папа… Героем был!.. По всей Италии слава и память о нем.

И девочка разом сгасла, словно свечка, которую резко задули. Она переводила взор с заплаканного лица бабушки туда, вверх, откуда на нее смотрел невиданного роста человек. И не могла еще понять, не могла поверить…

— Иди… иди себе, — сказала Галина Петровна. — Ведь вам к Миле сегодня. Собирайся. Ксана все стояла.

— Иди, иди, Ксана! — повторила строго Галина Петровна. Но вдруг схватила за локти, притянула к себе внучку, вгляделась в лицо ей и припала губами ко лбу девочки, покрывая его порывистыми, короткими поцелу-ями. А потом сама резко отошла в сторону. — Иди. Что уж тут… Отгоревали мы, детка, с тобой давно. Это только сегодня уж так… печать к нашему с тобой горю приложили. Иди, родная! Ступай, ступай, маленькая!

Незабудный представил Галине Петровне своего приемыша. Пьер разом подшагнул и припал к ручке Галины Петровны.

Но та отдернула руку, смущенно и сердито проговорила:

— Ну-ну, ни к чему это. Не полагается у нас… А вы, значит, уже познакомились? — Она показала глазами на Ксану, и та, оглянувшись от дверей, утвердительно кивнула, вся закрасневшись.

Когда она вышла, Галина Петровна сказала Неза-будному:

— Что это он у тебя модный чересчур? И ручку лижет. Ну ничего, обработают его помалу наши пионеры. А так складненький да и с рожицы чистенький. Девчонки-то небось в классе уж загляделись… И Ксанка-то… Эх, бедная моя… Рвануло ей, наверное, сейчас сердчишко-то. Хоть и не знала отца, а все думала о нем. Уж так гордилась. И все, видно, хоть вот такесенькую, да берегла в себе думку-надежду.

Артем и Богдан ушли к кукуевцам. Ксана еще переодевалась у себя. А Соня в Пьер забрались с коленками на диван и занялись разглядыванием семейных фотографий на стене. Снимки хранили память и славу семьи Ту-лубеев. Тут были старые, словно обкуренные и полусмытые фотографии времен гражданской войны. С одной из них глядел черноусый и бровастый Богдан Анисимович Тулубей в буденовском шлеме с разлапистой красной звездой, со стрелецкими перехватами у отворотов кавалерийской шинели, с кривой казацкой шашкой у пояса. Молодая Галина Петровна стояла у бронепоезда, я над ней из поворотной башни торчало дуло орудия. А вот она же много лет спустя, уже похожая на сегодняшнюю, снята с делегатами партийного съезда на Красной площади в Москве перед Спасской башней.

Многие фотографии пожухли, потускнели, и казалось, что все они сняты в плохую погоду, в сумрачный день. По лица у людей были погожие, глаза смотрели молодо, гордо.

Рядом висели почетные грамоты. Их было много. А сбоку от них разместились плохонькие снимки, хотя и тусклые, но, как видно, более свежие. Они рассказывали о тяжелых, полуголодных, душу выматывающих днях эвакуации за далекий Урал. Там и простудилась в холодном нетопленном цеху, монтируя оборудование, привезенное с юга, Ксанкина мать, Марина Андреевна, и вскоре умерла, оставив на руках у бабушки маленькую дочку. Ксанка, конечно, не помнила матери. Но вот она, Марина Андреевна, красивая, веселая, нарядная, очень смелая, смотрит со стены.

Мальчики оба разом оглянулись. За ними стояла и молча глядела на ту же материнскую фотографию Ксана. Нарядная и такая неожиданно красивая в новом своем платье, что заглядишься, она была сейчас очень похожа на мать, смотревшую со снимка. Только шейка больно уж тоненькая, — так бесприютно и зябко вылезала она из широкого выреза, что у Сени непонятно и тревожно заныло где-то под ложечкой.

Глава X

С той и с другой стороны

Они идут по городу — Артем Незабудный и Богдан Тулубей. Двое состарившихся, бывалых, давно не видевшихся людей. Они идут не спеша, и Артем Иванович по пути нет-нет да и спросит о чем-нибудь. Ведь все в этих старых местах для него ново.

— Шарманщиков чего-то я совсем не вижу. Не ходят боле? Помнишь, «Маруся отравилась» пели? Или «Сухой бы я корочкой питалась»…

— Эка вспомнил. Тут кругом у нас радио. И музыкальная школа для ребят открыта, а ты шарманку завел про старое.

— Еще помню, Богдан, китайцы с товаром всяким ходили, чесучу железным аршином отмеривали. Тоже не заметил что-то…

— Ну, Китай нынешний день другую жизнь себе отмеривает, только уж не на тот аршин. Потом Незабудный поинтересовался:

— А где же это, я слышал, тут у вас еще новый Дворец шахтера заложили? Это что, где шахтоуправление было, что ли?

— Да, признаться, я и сам толком не знаю. Я ведь тоже, брат, тут долго не был. И сейчас больше все на строительстве.

— А где же ты был?

— Я, брат, с другого конца вернулся. Ты — с запада, а я, пожалуй, с востока… Вернее — с крайнего северо-востока.

— Это чего же тебя туда носило?

— Да не своя воля носила.

— Чего же ты там делал?

— Чего делал? Землю копал, лес валил, а потом уж разрешили по специальности. Плотину строил, воду подводил. Артем Иванович сперва не понял.

— Ну, — поясняет ему Богдан, — оба мы, в общем, с тобой Галине Петровне анкету марали: сперва ты, а потом я — по другой уж графе. Но об этом вспоминать неохота, мало ли какие промашки да ошибки бывали… После разобрались.

— А в чем же ты ошибся, Богдан?

— Да не я ошибся, это во мне ошиблись. Большого маху со мной дали, Артем. Оговору подлецов поверили. Я тут при оккупации сильно полицаям фашистским насолил. Ну, кто из них уцелел, меня и оклеветали, дело запутали. А время после войны было, сам знаешь, строгое, не сразу и разобрались… Получалось, что изо всего народа на всем свете только одному человеку верить можно.

Мы-то в него верили, а он, понимаешь, народу доверия не оказывал. А в народ верить надо, иначе такое получится, что и…

Он отмахивается и глядит в другую сторону, отвернувшись.

— Слушай, Богдан, — осторожно начинает снова Артем, — как же ты после простил все?

— Кто же так вопрос ставит? Кому прощать?

— Ведь я так мыслю, Богдан. Я вот виноват перед народом, но надежду имею все-таки, что простят меня в конце концов. А ведь перед тобой все виноваты, выходит, раз ты безвинно пострадал. Кто тебя со всеми рассудит? — Плохо ты мыслишь? — резко останавливает его Богдан. — Ерундовина это, брат! Странное твое рассуждение. И в корне неверное, скажу тебе. Что за разговор это? Как так можно рассуждать? Скажи, пожалуйста… Весь народ, мол, передо мной виноват. А я сам что? Я не народ? А кто я? Слава богу, в партии с восемнадцатого года. И заметь, между прочим, восстановлен вчистую, с полным зачетом стажа. Я тебе так скажу… Нет, погоди, я уж все скажу, чтобы нам после не ворошить в низу самом… Ты вот спрашиваешь: простил ли я? А я не поп, чтобы грехи отпускать.