Пытаюсь вспомнить, кто были эти люди, - не могу. Кажется, стоит войти в эти ворота, и они вспомнятся.

Вошел - как все изменилось. Главный, царственный корпус пооблез. А за ним - что это? Сколоченный кое-как забор. Прямо под окнами первого этажа. Как же люди спускаются к морю? Я свернул по дорожке вниз, к беседке, беседки нет. Забор серый, трухлявый - фанера, дранка, просто ржавые сетки от кроватей с грязной ватой в ячейках. Колючая проволока. Заглянул в щель забора - все до самого моря разрыто. Земляные всхолмья, груды битого кирпича, и на всем - что-то тряпичное, мусорное, истлевшее. Вот калитка к округлому, затененному зеленой зарослью спуску к морю. Однажды я остановился там и сказал себе: запомни это. Камни, из которых сложена стена, эту заросль, эту минуту. Надо запомнить навсегда. И забыл.

Навстречу мне брел человек с серым мятым лицом и во всем мятом, осеннем. Я спросил его:

- Здесь сейчас живут? Кто-нибудь?

- А как же. Человек двести.

- А это, - показал я, - давно уже?

- Лет десять. Стройка века.

Шутка тоже многолетней давности.

Здесь я жил, когда молодость уже прошла! И война была давно позади! Так, значит, с тех пор и еще одна жизнь прошла? Когда я уже мог быть счастливым?.. И не стал.

Я пошел в город и в кассе аэрофлота купил билет обратно домой.

Из небытия выходят в свет пьесы, фильмы, повести "новой волны" - об одиноких, смятых жизнью людях.

Интеллигенция постепенно перестает быть прослойкой.

Неприязненное отношение к ней верхов сменяется опасливым. Без нее, оказывается, не обойтись.

Эфрос болел терзаниями этой прослойки издавна. Розовские мальчики первых его спектаклей стали больной совестью времени. Их глазами многие увидели уродливым то, к чему за долгие годы притерпелись. Эти мальчики были и цельней и сложней многих упорядоченных послушанием взрослых. Они были интеллигентны.

У Эфроса Отелло в спектакле - в очках.

- Ну и что, что черный, - говорил он, - Поль Робсон тоже негр. Ну и что же, что военный, Вершинин в "Трех сестрах" тоже военный. Но ведь интеллигент! А Отелло и военачальник к тому же. Значит, не машет шашкой, а сидит за военными картами.

Интеллигентность была для него едва ли не главным достоинством человека. В телефильме "Несколько слов в честь господина де Мольера" интеллигент - Мольер. И еще один интеллигент - тушильщик свечей, преданный слуга его - Бутон. Обе роли играл необузданный интеллигент Любимов.

И Мольеру, и Бутону невыносимо, когда бьют. Пусть не его, пусть другого. Ненавистны обоим нагло-величественные хозяева жизни.

Эфрос, человек редкого дара, был заражен свойствами души интеллигента - жаждой работы и чужеродностью людям, управляющим театральными делами. Однако они сумели вовлечь его в поспешное осуществление своих планов и подвергли тяжким испытаниям. Это, думается, в конце концов и стоило ему жизни. Впрочем, тайна дара укрыта от нас тайной человеческой натуры.

В сложностях и тупиках своего труда люди театра не раз будут возвращаться памятью к его имени.

До войны, в армии, нас водили из казармы в баню, кажется, раз в две-три недели. Там, в банном непроглядном пару, надо было торопиться, потому что очереди ожидало следующее подразделение. А в войну нас водили в баню только на переформировке, раза три-четыре в год. Все остальное время мы были одетые, точнее сказать - в форме.

И вот. Уже после демобилизации мы с женой оказались на пляжном берегу речки, где загорали знакомые люди.

И надо было раздеться. Но чувствую - это невозможно, это стыдно. Потому что долгие, долгие годы я не представлял, каким окажусь перед знакомыми людьми - неодетым, как бы без солдатской формы. Чем-то странноватым, нечеловеческим. И вот сижу на жаре одетый. Наконец - что делать - скинул с себя все и скорей по берегу прочь, пока никто не разглядел. Когда же пришлось вернуться к загорелым, аккуратно оформленным, упитанным людям, жена мне тихонько сказала: "Вот этот - (показала) - увидел тебя издали и говорит: "Какой мальчик идет, а?"" А этот тридцатилетний, иссушенный армией и войной "мальчик" и был я. Просто тогда уже входила в моду такая вот иссушенность. Бог мой, зачем обрек меня жить так долго? Не такой уже иссушен-ный, лежу на тахте - "лежанке", называю ее. И подняться с нее неохота. И плевать мне на то, какой я стал. Только вот по-прежнему по разнообразным поводам то и дело стесняюсь, все равно как будто в солдатской форме хожу.

Еще в школе мне стала представляться такая картина: покрытая снегом деревня, изба, за окном валит снег. Я учитель...

Окончив школу, я купил билет на имевшиеся в наличии семнадцать рублей, хватило до станции Уваровка. Оттуда меня направили учителем в деревню Вешки.

В школе, к сожалению, я сразу попал в конфликтную обстановку. Завуч за бутылкой водки открыл мне глаза на директора школы. Однако потом директор за чашкой чая открыл мне глаза на завуча. Как заразительна суетность, изощренная зависть, обезумевшая мелочность - это как болезнь, заразиться может любой. Ощущение единственности жизни незаразительно, как здоровье.

Я сумел остаться вне конфликта, но в одиночестве. Теперь в моем распоряжении было сельпо, где я мог купить четвертинку и соевые батончики для закуски. Странно пить одному: выпил, заку-сил, подумал в тишине о том о сем, и совершенно неизвестно, пора ли выпить еще, или пока рано. В компании это получается само собой. К тому же изнурительная усталость после шести уроков.

Зато по воскресеньям в тесной избе "метелица" - под ручку в одну сторону - притоп - и в другую сторону. И стихи Пастернака.

В войну довелось брести через деревни, вмиг постаревшие, не догоревшие до конца, убитые. А сколько их теперь, с тех еще времен, кажется, такими же и остались.

Пришлось ехать в Дом кино, в Москву, на премьеру фильма, поставленного по моему сценарию, так принято. Мне не хотелось ехать на торжество по этому поводу, который того никак не стоил. Беда в том, что я всегда тороплюсь кончить работу, и тогда уже смотрю, что получилось. Но после того как кончишь, уже неохота смотреть, что получилось. И получилось ли вообще что-нибудь. Поэтому может получиться так, что получилось совсем не то, что ты думал. Так вышло и на этот раз. Но если бы я не поехал, то обидел бы киногруппу, которая не виновата же, что у меня не получилось. Но я-то все равно понимаю, что написал плохой сценарий. И причины этого я сам уже знаю. Он получился плохой помимо моей воли. Когда я писал, я думал, что он будет хороший.

И вот теперь надо выйти на сцену перед экраном вместе со всей группой и стоять там, демонс-трируя свое мучительное лицо. Вышел, отстоял. И только одно все время думал: все забудется, все уйдет в прошлое.

А после картины, после стыда этого, группа поднялась в ресторан, он там наверху, на застолье по поводу картины. А я рестораны эти терпеть не могу. Гордые официантки, тосты и все такое. Надо было сказать тост и поблагодарить всех. Но я сижу, молчу, пусть первый тост скажет кто-нибудь другой. А после того как я охмелею, вообще все станет проще. А потом пройдет какое-то время и вообще все это забудется, уйдет в прошлое. Но режиссер постучал ножом и объявил, что я хочу сказать тост. А что говорить? Говорить-то что? Но так принято. И вот встаю и говорю нечаянно то, о чем думал все время:

- Все забудется, все уйдет в прошлое...

Но было шумно, кто-то еще праздновал что-то еще, и мне закричали:

- Громче, не слышно!

Но раз я так уже начал, то и повторяю, как попугай, уже громче:

- Все забудется, все уйдет в прошлое!

Тогда кто-то распорядился:

- Дайте микрофон, микрофон попросите!

С эстрады мне дали микрофон на шнуре. Но я не знал, что он так усиливает звук.

- Все забудется, все уйдет в прошлое!..

И больше ничего не могу добавить, такой рев получился. Да и мыслей других больше нет.

Наверное, подумали, что я пьян. А я тогда - совсем немного, просто чтобы отключиться.