Свобода

от всех мнений, и оценок, и переоценок, и скидывания со счета.

Свобода

от правых, которым вчера было можно все, и от левых, которым можно почти все сегодня.

Свобода

от общества, в котором нельзя жить и быть свободным от него.

Не знал еще, что останусь несвободен от самого себя, глядящего себе в душу.

Мы, разумеется, уже не увидим, как наша страна станет не воровской, не бандитской, достойной. Генералы еще не отдадут свои особняки под казармы. Олигархи еще не отдадут свои особняки - бездомным. При нас власти еще не станут честны перед своим народом. Не увидим этого. Надо просить наших взрослых детей, чтоб рождали нам внуков, может быть, им суждено...

В семнадцать лет думалось: "Что же так годы и годы жить взрослой тоскливой жизнью?" Прочитал как-то в журнале "Звезда" как человек любит женщину. А он - сорокалетний! Наверное, опечатка. Смотрю в конце журнала список опечаток - этой нет. А он еще любит! А после сорока, когда шестьдесят? Чем они живут? О чем разговаривают? "Нет!" - думалось "Прожить два месяца, но - вовсю! (как "вовсю" - не уточнял) И - стоп! (из чего "хлоп" - тоже не задумывался)". А вот уже - восемьдесят! Ничего себе?

Нечто - высшее

Бог мой! Приведи меня к чему-нибудь. К успокоению? К новой жизни? К единению с людьми? К преодолению пороков, слабостей моих? К смерти?

Прошло совсем немного времени, сколько в минутах - и мне дано было успокоение. От стыда моего за себя. "Без доводов", оправдывающих меня, без новых мыслей по этому поводу. Так дано, непонятно за что.

В проповеди, которую когда-то услышал, первой стал ощутим масштаб Мироздания в сравне-нии с моими мучениями. Малозначительны они стали.

Раньше было принято спрашивать: из какой он семьи? Это сказывается на характере человека. Я из плохой семьи. Из бесправия, без любви к родителям, их и не было. Самоутверждаться надо было. Да и глупо к тому же, получаются стыды одни из этих самоутверждений.

Приснилось: я пришел в театр на Таганке. Почему-то в солдатской шинели. (Это - после войны уже.) Началось уже нечто вроде спектакля. Здороваюсь с людьми (актерами?) сидящими на наклонном фанерном щите (спектакль такой условный). Первый не ответил на приветствие. И второй не ответил. И уже ясно мне, что никто не ответит. Я чем-то опозорен. Но здороваюсь и здороваюсь, зная, что я, - никто. Но вдруг один понял мое состояние. Он поднял меня с земли (фанеры) и обнял. А я ткнулся головой в его грудь и зарыдал. Так, рыдая, и проснулся. И не понимаю, перед кем это я каялся? Перед чем-то высшим?..

Было в жизни разное. Вспоминается больше плохое.

Надорвался давным-давно. Полжизни уже дергаюсь, как лягушка под током. Уже и дергаться перестал.

Каждый раз, едва вспоминается дурацкий поступок - случайный казалось бы, просто не задумался, к чему он ведет, - тут же говорю себе: "Это был я. То есть мне свойственно было так поступить, ничего не поделаешь..."

Но, если я и совершал что-нибудь нелепое, так только по глупости, никогда - по злому умыслу.

Всему придумывается хорошее толкование. Ненадолго. Придумалось, успокоило и исчезло.

Опуститься до конца, а потом выплыть? Получится ли?

Когда мы вступаем в отрицательные отношения с кем-либо, происходит обмен разрушительными энергиями. И мы выходим из этого более опустошенными, чем если бы досадовали в одиночку.

Мария

...В пьесе события происходят на третий день после казни Иисуса, когда свершилось его воскрешение. В Евангелии не упоминается о том, что было с Девой Марией в те дни. Но народы сами создали для себя образ Богоматери.

Ее неуверенность в себе. И отчаяние оттого, что Ей не по силам помочь людям, которые к Ней пришли. И робкая вера...

Какие страдания, наверное, испытывала Она, видя, как божественную мудрость сына люди растаскивают каждый в свой закуток.

А кто эти?

Неполноценные писатели, временно известные публицисты - вдруг ненадолго вспыхнувшие недостоверной талантливостью? Неэрудированные, не по возрасту возбудимые, быстро устающие, а то и пьющие. Они просто не до конца убиты войной, они просто не до конца смяты временем и успели осветить вокруг себя лишь небольшое пространство.

Достоевский сказал...

Все говорят, что Достоевский сказал: "Красота спасет мир". Я думал, это он - в исступлении, в горячке. Но однажды я понял, что - нет.

В полевом госпитале подо Ржевом молодая женщина - хирург удаляла мне осколок из лекго-го. Но для общей анестезии чего-то почему-то не было. И молодая женщина, почти что смущаясь, сказала: "Вы кричите, стоните, это ничего, но вам будет легче".

И однако, я ни разу не застонал. Когда мука кончилась, она сказала: "Ну, вы феномен, даже не стонали!" Я кое-как пролепетал: "А я смотрел на ваши руки". У нее рукава халатика были заката-ны до локтей. Ну, а дальше резиновые перчатки. Но - руки ее! Прекрасные, белые руки ее!..

Правда, она была наверно начинающая, и осколок все же остался. Я теперь вижу его в экране рентгена. Мы с ним подружились. Напоминает... И понимаю Достоевского. "Красота спасет мир!" Но - потом, потом, нескоро, нескоро... Может быть, никогда.

Рассказ

Отец моего школьного приятеля позвонил моему дяде, у которого я жил нахлебником, и спросил: "Он нормальный психически?"

Прошло много лет.

В казарму, которая находилась неподалеку от Москвы, приехала ко мне девушка (еще не жена), и старший лейтенант у нее спросил: "Вот этот боец, ваш молодой человек, он нормальный психически?"

Почему он так спросил - долго объяснять.

Поэтому рассказ получился короткий.

Алтарь любви

Пьесы у меня к тому времени уже запрещали намертво. Олег Ефремов от театра "Современ-ник" носил их в Московское управление культуры, но в ответ - "вы нам этого не показывали, мы этого не читали". Куда податься? В кино? А там - "Малокартина"! Распоряжение Сталина: "Картин должно быть мало, но только хорошие". И картин стало мало, но только плохие.

Я думаю, может быть, детское что-либо? Я же учителем в деревне был. Так все же ходить по школам. Ну - учителя учат, ученики учатся...* Как вдруг - в одной школе на стенке объявление: "Красные следопыты! Ищем пионера, который был в первой пионерской организации нашего города!" И вдруг что-то зашевелилось внутри...

* Учителя тогда еще получали зарплату, ученики еще не знали голодных обмороков.

Девочка, в классе, может быть, пятом, влюблена в старшего пионервожатого. (Не точно - Любит!) И вот в сердечке ее (неверно - в Сердце!) воспламенил ось желание возложить на алтарь своей любви первого пионера. И она отправилась по квартирам, по улицам, по городу - искать.

Но вот что главное! Не нашла!

Так я и написал. Грустно, но что делать? Жизнь грустна.

Однако, режиссер Александр Митта и Ролан Быков стали уговаривать меня, чтобы я все же дал Ролану финальный монолог. Вот тут я отказался наотрез. Дело в том, что некогда меня с позором исключили из пионеров. Под барабанный бой и сиплые крики горна выдворили из лагеря. И что же: теперь "Кто шагает дружно в ряд! Пионерский наш отряд!" "Будь готов! Всегда готов! Как Гагарин и Титов!"

Но Митта и Быков заперли меня в комнатке редактора Наташи Лозинской и сказали: "Пока не напишешь - не выпустим". И вот сижу и тошно мне. Стучу в дверь. "Я пить хочу!" Дали стакан газированной воды. И опять сижу и тошно мне. И опять стучу в дверь. "Я есть хочу!" Дали два бутерброда. Что делать, надо попытаться. И ведь допытался!

На торжественный пионерский сбор явились немолодые, но подлинные первые пионеры. А у любящей девочки ничего такого нет. Лишь отец ее дружка, по профессии трубач, но который по правде и пионером-то никогда не был. Хотя в детстве на него произвел впечатление какой-то эффектный горнист... И вот Ролан вдруг взбирается на сцену и произносит возбужденную сбивчи-вую речь. И подносит к губам школьный горн. И зазвучала мелодия (знаменитого саксафониста), не имеющая никакого отношения к пионерскому сбору. Мелодия о том, что творилось в сердечке (в Сердце!) девочки с ее невзрослой мечтой о несбыточном. Мелодия о незамечаемых нами мимолетностях жизни. Она слышна была и на школьном дворе, и на улице, и дальше, дальше...