Изменить стиль страницы

– Правду говорить приятно, – ответил юноша.

– Мне неинтересно, – придушенным голосом отозвался Пилат, – приятно тебе это или нет. Я тебя заставлю говорить правду. Но думай, что говоришь, если не хочешь непоправимой беды.

– Я, – заговорил молодой человек, – познакомился на площади с одним молодым человеком по имени Иуда, он из Кериота… {64}

– Достойный человек? – спросил Пилат каким-то певучим голосом.

– Очень красивый и любознательный юноша, но мне кажется, – рассказывал арестант, – что над ним нависает несчастье. Он стал меня расспрашивать о кесаре и пожелал выслушать мои мысли относительно государственной власти…

Секретарь быстро писал в таблице.

– Я и высказал эти мысли.

– Какие же это были мысли, негодяй? – спросил Пилат.

– Я сказал, – ответил арестант, – что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда никакой власти не будет. Человек перейдёт в царство истины, и власть ему будет не нужна.

Тут с Пилатом произошло что-то страшное. Виноват ли был в этом усиливающийся зной, били ли ему в глаза лучи, отражавшиеся от белых колонн балкона, только ему померещилось, что лицо арестанта исчезло и заменилось другим {65} – на лысой голове, криво надетый, сидел редкозубый венец; на лбу – смазанная свиным салом с какой-то специей – разъедала кожу и кость круглая язва; рот беззубый, нижняя губа отвисла. Пилату померещилось, что исчезли белые камни, дальние крыши Ершалаима, вокруг возникла каприйская зелень в саду {66}, где-то тихо проиграли трубы, и сиплый больной голос протянул:

– Закон об оскорблении…

Пилат дрогнул, стёр рукой всё это, опять увидел обезображенное лицо арестанта и подумал: «Боги, какая улыбка!»

– На свете не было, нет и не будет столь прекрасной власти, как власть божественного кесаря, и не тебе, бродяга, рассуждать о ней! Оставьте меня здесь с ним одного, здесь оскорбление величества!

В ту же минуту опустел балкон, и Пилат сказал арестанту:

– Ступай за мной!

В зале с золотым потолком остались вдвоём Пилат и арестант. Было тихо, но ласточка влетела с балкона и стала биться под потолком – вероятно, потеряв выход. Пилату показалось, что она шуршит и кричит: «Корван – корван».

Молчание нарушил арестант.

– Мне жаль, – сказал он, – юношу из Кериота. У меня есть предчувствие, что с ним случится несчастие сегодня ночью, и несчастье при участии женщины, – добавил он мечтательно.

Пилат посмотрел на арестанта таким взглядом, что тот испуганно заморгал глазом. Затем Пилат усмехнулся.

– Я думаю, – сказал он придушенным голосом, – что есть кой-кто, кого бы тебе следовало пожалеть ещё ранее Искариота. Не полагал ли ты, что римский прокуратор выпустит негодяя, произносившего бунтовщические речи против кесаря? Итак, Марк Крысобой, Иуда из Кериота, люди, которые били тебя на базаре, и я, это всё – добрые люди? А злых людей нет на свете?

– Нет, – ответил арестант.

– И настанет царство истины?

– Настанет, – сказал арестант.

– В греческих ли книгах ты вычитал это или дошёл своим умом?

– Своим умом дошёл, – ответил арестант.

– Оно не настанет, – вдруг закричал Пилат больным голосом, как кричал при Идиставизо: – «Крысобой попался!» – Сейчас, во всяком случае, другое царство, и если ты рассчитывал проповедовать и дальше, оставь на это надежду. Твоя проповедь может прерваться сегодня вечером! Веришь ли ты в богов?

– Я верю в Бога, – ответил арестант.

– Так помолись же ему сейчас, да покрепче, чтобы он помутил разум Каиафы {67}. Жена, дети есть? – вдруг тоскливо спросил Пилат и бешеным взором проводил ласточку, которая выпорхнула.

– Нет.

– Ненавистный город, – заговорил Пилат и потёр руки, как бы обмывая их, – лучше бы тебя зарезали накануне. Не разжимай рот! И если ты произнесёшь хотя бы одно слово, то поберегись меня!

И Пилат закричал:

– Эй! Ко мне!

Тут же в зале Пилат объявил секретарю, что он утверждает смертный приговор Синедриона, приказал Ешуа взять под стражу, кормить, беречь как зеницу ока, и Марку Крысобою сказал:

– Не бить!

Затем Пилат приказал пригласить к нему во дворец председателя Синедриона, первосвященника Каиафу.

Примерно через полчаса под жгучим уже солнцем у балкона стояли прокуратор и Каиафа. В саду было тихо, но вдали ворчало, как в прибое, море и доносило изредка к балкону слабенькие выкрики продавцов воды, – верный знак, что ершалаимская толпа тысяч в пять собралась у лифостротона {68}, ожидая с любопытством приговора.

Пилат начал с того, что вежливо пригласил Каиафу войти во дворец.

Каиафа извинился и отказался, сославшись на то, что закон ему не позволяет накануне праздника.

– Я утвердил приговор мудрого Синедриона, – заговорил Пилат по-гречески, – итак, первосвященник, четверо приговорены к смертной казни. Двое числятся за мной, и о них здесь речь идти не будет. Но двое – за Синедрионом – Варраван Иисус {69}, приговорённый за попытку возмущения в Ершалаиме и убийство двух городских стражников, и второй – Га-Ноцри Ешуа, или Иисус. Завтра праздник Пасхи. Согласно закону, одного из двух преступников нужно будет выпустить на свободу в честь праздника. Укажи же мне, первосвященник, кого из двух преступников желает освободить Синедрион – Варравана Иисуса или Га-Ноцри Иисуса? Прибавлю к этому, что я, как представитель римской власти, ходатайствую о выпуске Га-Ноцри. Он – сумасшедший, а особенно дурных последствий его проповедь не имела. Храм оцеплен легионерами и охраняется, ершалаимские зеваки и врали, – вяло и скучным голосом говорил Пилат, – ходившие за Га-Ноцри, разогнаны, Га-Ноцри можно выслать из Ершалаима; между тем в лице Варравана мы имеем дело с очень опасным человеком; не говоря уже о том, что он убийца, но взяли его с бою и в то время, когда он призывал к прямому бунту против римской власти. Итак?

Чернобородый Каиафа ответил прокуратору:

– Великий Синедрион в моём лице просит выпустить Варравана.

– Даже после моего ходатайства, – спросил Пилат и, чтобы прочистить горло, глотнул слюну, – повтори, первосвященник.

– Даже после твоего ходатайства прошу за Варравана, – твёрдо повторил Каиафа.

– Подумай, первосвященник, прежде чем в третий раз ответить, – глухо сказал Пилат.

– В третий раз прошу за Варравана………

…невиновного бродячего философа! Тёмным изуверам от него – беда! Вы предпочитаете иметь дело с разбойником! Но, Каиафа, дёшево ты не купишь Га-Ноцри, это уж я тебе говорю! Увидишь ты легионы в Ершалаиме, услышишь ты плач!

– Знаю, знаю, Пилат, – сказал тихо Каиафа, – ты ненавидишь народ иудейский и много зла ему ещё причинишь, но вовсе ты его не погубишь!

Наступило молчание.

– О, род преступный! О, тёмный род! – вдруг негромко воскликнул Пилат, покривив рот и качая головою.

Каиафа побледнел и сказал, причём губы его тряслись:

– Если ты, игемон, ещё что-нибудь оскорбительное скажешь, уйду и не выйду с тобой на лифостротон!

Пилат поднял голову, увидел, что раскалённый шар как раз над головой и тень Каиафы съёжилась у него под ногами, сказал спокойным голосом:

– Полдень – пора на лифостротон.

Через несколько минут на каменный громадный помост поднялся прокуратор Иудеи, следом за ним первосвященник Каиафа и охрана Пилата.

Многотысячная толпа взревела, и тотчас цепи легионеров подались вперёд и оттеснили её. Она взревела ещё сильнее, и до Пилата донеслись отдельные слова, обрывки хохота, вопли придавленных, свист.

Сжигаемый солнцем, прокуратор поднял правую руку, и шум словно сдунуло с толпы. Тогда Пилат набрал воздуху и крикнул, и голос, сорванный военными командами, понесло над толпой: