– Я даю вам один день, мистер Грубер, – сказал Павел Петрович.
"Смесь пиелонефрита с Евангелием – сильнейший галлюциноген, – подумал он. – С другой стороны, когда у жены месяц голова разламывается от боли – чем черт не шутит? Сера так сера".
– Только не вздумайте дать княгине опий, – добавил великий князь.
История по сей день хранит загадку, какой алкалоид морфина использовал патер вместо опия. Может быть, парагвайскую сому? Или гаитянский экстракт из рыбы-собаки? Зато известно, что Мария Федоровна больше не могла обойтись без услуг иезуита. Кстати, пришлось-таки вырвать зуб с тривиальным воспалением надкостницы.
Орден Иисуса, хоть и бедствовавший, вложил деньги оставшихся прихожан в производство золотого протеза. И поместился, таким образом, в опасной близости к сердцу будущей императрицы российской.
– Ну хорошо. Вожделение? – продолжал патер Грубер.
Джулио помедлил. Патер поднял голову и внимательно посмотрел на рыцаря.
– Помолитесь, – предложил патер, снова опуская голову. – Я подожду.
Джулио задумался. Испытал ли он вожделение тогда, в Неаполе? Он был зачарован, он полетел на Екатерину Васильевну, как мотылек на свечу. Он даже ослеп на мгновение… Но разве мотылек испытывает вожделение к свету? А что же он тогда испытывает?
– Н-нет, – сказал Джулио. – Я давно не испытывал вожделения.
– А отчего вы задумались? – патер снова повернул пружинистое ухо.
Джулио боролся с собой. Ему изо всех сил хотелось освободиться от налетевшей тогда, на виа Маринелла, хмари соблазна. И разом – от дьявольского круговорота последних дней. От наваждения – поддаться красавице Александре ради высоких политических целей: респонсий с острожской ординации… От которых зависела, между прочим, судьба его настоящей родины – Ордена госпитальеров. Но было почему-то жалко освобождаться. Джулио вдруг почувствовал: покайся он в предгрозовых симптомах – и шагнет за горизонт. И никогда уже гроза не настигнет его. Но в этом "никогда" просвечивала та простейшая безысходность, какой инстинктивно пугается смертный ум. Какая в двадцать пять лет еще представляется не порогом свободы, а могильной плитой.
Джулио глубоко вздохнул, почувствовал вдруг ноющую боль в раненой руке и… рассказал патеру о Екатерине Васильевне Скавронской.
– Вы спрашивали о вожделении, – закончил рыцарь. – Я рассказал вам о любви. – Джулио смело посмотрел в лицо священнику.
Нечаянно произнесенное слово, слово, значение которого Джулио последние десять лет относил исключительно к Богу, вдруг не испугало, а странно умиротворило смущенную душу рыцаря.
– Я рассказал вам о любви, – твердо повторил Литта.
Патер, как ни обрадовался удаче, все же поразился. Внутренняя борьба, волнами прокатившаяся по лицу рыцаря, не ускользнула от внимательных глаз иезуита. "Нам бы такую силу воли", – подумал патер.
– Прежде чем сказать о человеке, счастлив он или нет, узнай, как распорядился он своей волей, – процитировал патер пятую аркану. – Всякий создает себя по подобию дел своих. Сосредоточься в молчании, внутренний голос заговорит в тебе: пусть ему ответит твоя совесть.
– Да, святой отец, – сказал Джулио.
– Я вам дам одну молитву, – сказал патер. – Николая Мир Ликийских. Она мало известна. Вы, пожалуйста, выучите ее и почитайте среди утренних и вечерних. Ну… хотя бы месяц.
"Интересно, – думал патер. – Все ложится одно к одному".
Джулио встал на колени, священник перекрестил склоненную голову рыцаря, благословил, подал просфорку и на ложечке каплю кагора.
Джулио не заметил, что причастился почти по православному обряду.
В последующие дни Джулио буквально закружился в светской жизни северной столицы. Слава, веселье и роскошь, казалось, слились в своих крайних формах специально для того, чтобы обрушить всю мощь мирских соблазнов на голову строгого капитана из далекой монашеской кельи в центре Средиземного моря.
Но Джулио и здесь совершил два диких с точки зрения вышеназванной коалиции поступка. Первый – он написал в Ватикан письмо, испрашивая позволения носить Георгиевский крест. Второе: обласканный большим двором, он поехал вдруг в Гатчину лично благодарить Павла Петровича за поздравление.
Когда Гете принес Шешковскому копию просьбы в Ватикан, Шешковский расхохотался.
– Умрешь с этими католиками, – сказал он. – Наши дареному коню норовят заглянуть в зубы, а эти – прямо в зад.
Когда Куракин доложил Екатерине, что Литта ездил в Павловское, Екатерина притворно нахмурилась.
"Все само ложится одно к одному", – подумала царица словами патера Грубера.
В понедельник вечером Джулио снова заехал к патеру Груберу на Лиговский канал.
– Наоборот, – сказал патер Грубер, – непременно ехать к Скавронскому.
Он заботливо перекрестил гостя.
– Клин клином вышибают, – участливо продолжал он. – Но я буду рядом. И если что…
Джулио вскинул глаза.
– Скавронский – член ложи Египетского согласия, – пояснил святой отец. – Я тоже приглашен…
– Если что?… – переспросил Джулио.
– Он помогает братству чем может… – патер уклонился от ответа, но с тревогой поглядел на рыцаря. – А граф Скавронский может много…
– Понятно, – сказал Джулио, опуская глаза.
Ложа египетского согласия была учреждена в Неаполе Джузеппе Бальзамо, графом Калиостро, в 1773 году, сразу же после запрета папы на деятельность Ордена иезуитов. Как патер нимало не удивился приезду Джулио, так Джулио нимало не удивился членству. Скавронский – богач. Таких с одинаковым удовольствием принимают и в ложу, и на ложе. А вот что означало "если что"?
Джулио учили на Мальте, как мирно запугивать жертву.
Добрейший фра Эмилио Фальцон, ученик Месмера20, на лекциях говорил:
– Братья о Христе! Поговорим о мирянине. Самое страшное для мирянина – туман. Смутное марево неизвестности. Что пугает мирянина в неизвестном? То обстоятельство, что оно неизвестно лично ему. Что же в этом жуткого? Жутко то, что оно, возможно, известно другим. Неведомое никому – не страшно никому. Неведомое многим – страшно многим. Неведомое одному – страшно всем.
Рыцари озадаченно переглядывались. Софизмы душки Фальцона были в большой моде. Их было проще запомнить, чем истолковать.
– Запомните, – продолжал милейший фра Фальцон, – явленное могущество есть свидетельство слабости. Намек на могущество – шаг к победе.
– Позвольте, – возражал с задней парты щуплый Дублет. – Разве чудо не есть явленное могущество божества?
– У вас талант естествоиспытателя, – весело отвечал душка Фальцон. – Чудо и есть намек на беспредельную власть Господа. Вы ведь не боитесь чудес? Зато вы боитесь Того, Кто за этим стоит. Впрочем, вы, канцлер, может быть, и не боитесь. А вот мне страшно. – и душка Фальцон истово крестился. – Паралич воли развивается от яда тонко нарезанных намеков, – продолжал Фальцон. – Лучший гарнир – выражение глаз. От этого токсина нет противоядия. Потому что воображение докончит то, чего не успело любопытство. Армагеддон, разразившись, перестает ужасать. Что явлено – то объяснимо. Но ужасен намек на Армагеддон!
И все- таки Джулио вышел от патера Грубера со смутным ощущением тревоги.