50
Весна на Мальте набирала силу. Таких ветров Волконскому не приходилось встречать даже в Бискайском заливе во время нудного двухмесячного перехода из Санкт-Петербурга на Мальту.
Самое неприятное: ветер был теплый и мутный. Микроскопическая пыль из Сахары покрывала тонким слоем все движимое, недвижимое и невидимое на Мальтийском архипелаге. Забиралась в любимый бювар с египетскими папирусами, в постель, в самую душу. Даже боевой арсенал в подвале дома, исправно пополнявшийся Фомой, был покрыт желтой пыльцой.
– Протрите, что ли, – в сердцах говорил Волконский Фоме, проводя пальцем по стволу мортирки, притулившейся в дальнем углу.
– Бесполезно, ваше сия… – отвечал Фома. – Завтра опять наметет.
– Все равно смахните, – брезгливо настаивал Волконский.
В глубине души граф не любил оружия. Ни холодного, ни горячего, ни пищалей, ни фузей. Особенно Дмитрий Михалыч не жаловал ятаганов. Но как раз ятаганами были переполнены все мальтийские лавочки средней руки. И Фома таскал их гремучими связками, а затем усердно чистил углем и страстно дышал на проблески стали.
Единственным видом оружия, достойным мужчины, граф признавал египетскую катапульту. Но приходилось мириться с размерами арсенала и техническим прогрессом.
Фома привозил оружие под видом провианта и, свалив в углу подвала очередную груду, говорил:
– Ваше сия… Нас здеся трое. Ну на хрена нам столько ятаганов?
– Приказ! – таинственно отвечал Волконский. – Чистите, Фома, чистите! В марте – трое, в апреле, глядишь, тридцать трое, а в мае…
– В мае тридцать один, ваше сия…- подсказывал Фома.
В один из случайно безветренных мартовских дней Фома робко постучал в кабинет.
– Привел, ваше сия… – сказал он.
– Хорошенькая? – поднял глаза Волконский и понял: свершилось.
– Ужас, ваше сия… Форменный конь!
– Говорил с ней?
– Дура дурой. Ни слова по-русски, но очень жадная – как велели!
Когда она вошла в кабинет, Волконский плотнее вжался в кресло. "Первое правило вербовки – наглость", – вспомнилось наставление Шешковского.
– Как звать? – вежливо спросил граф по-арабски.
– Гюльбеки, – хрипло ответил конь.
– Почему пошла в потаскухи? – граф плотнее запахнулся в шлафрок.
Гюльбеки смерила графа веселым взглядом.
– А ты почему пошел в послы? – спросила Гюльбеки.
"Второе правило…" – лихорадочно пытался припомнить граф, одновременно усиливаясь представить Гюльбеки в постели. Усилие пропадало даром.
– Вот и я поэтому, – наставительно сказала Гюльбеки.
Сначала Волконского поразили усы. Потом его поразили ноги. Ноги, мощными буграми выпиравшие из шальвар, вызывали мучительное желание потрогать и удостовериться: сделано из натуральной кожи.
"Беда. С кем же она работает? – покусывая губы, думал граф. – Второе правило – проникнуться к вербуемому нелицемерной симпатией", – внезапно осенило графа.
– Да вы присаживайтесь, – сказал он, кисло улыбаясь. – Кофе не хотите?
– Чего? – грубо спросила Гюльбеки.
"Нелицемерной не получится", – тоскливо подумал граф.
– Кофейку? – пояснил он. – По-турецки?
Гюльбеки вдруг молча уселась на ковер, где стояла.
"Третье. Кажется, было третье правило", – вертелось в голове посла.
– Петр! – крикнул он.
В дверь всунулся Фома.
– Петр на улице, ваше сия… Прогуливается на всякий случай…
– Кофе умеешь? – спросил граф. – Принеси бабе кофе. Кофе, – фальшиво улыбаясь, перевел он в адрес дамы.
– А выпить нету? – сказала Гюльбеки.
– Слыхал? – кивнул на девушку Дмитрий Михалыч.
Фома исчез.
– Сколько вам лет? – галантно спросил Волконский. "На кой мне ее возраст?" – тут же подумал он.
– Чего?
– Ну… сколько лун назад вы родились?
– А ты хороший! – сказала Гюльбеки. – Ты, главно, будь попроще. Деньги есть?
"Деньги! – снова осенило Волконского. – "После того как вербующий проникся к вербуемому нелицемерной симпатией, вербующему следует предложить вербуемому денежные знаки".
Граф смерил Гюльбеки оценивающим взглядом.
"Вербуемому-вербующему-вербуемому… – граф изо всех сил старался примерить причастия на действующих лиц. – И как быть, когда сами требуют? Дать или не давать?"
Гюльбеки, глядя прямо перед собою, то есть в область графовых колен, вдруг громко и смачно зевнула.
"Не дам!" – подумал граф.
Зубы Гюльбеки – каждый размером с прокуренный мизинец капитана Ивана Андреевича – вызвали у графа непреодолимое желание оказаться на родине.
Но тут дверь распахнулась, в кабинет вплыл Фома с подносом кофе. И правило четвертое, золотое, нарисовалось перед мысленным взором Волконского, как "мене, мене, текел, упарсин"21: "Сомневаясь – не сомневайся. Полезней дать, чем не дать". Волконский мысленно примерил эту мысль на Гюльбеки и не согласился с Шешковским. Шешковский, однако, подкреплял поразившую учеников мысль доказательством: "Если ты имел возможность дать денег и не дал, то потом можешь пожалеть: зачем не дал? А если дал, то о чем же тут жалеть?" "Как о чем, ваше сия?… – поражался с задней парты Фома. – Очень элементарно: зачем дал?" "Как так?" – поражался в свою очередь Шешковский.
В бюджете начальника службы внешней разведки государевы деньги так гармонично сливались с личными, что вопрос "зачем дал?" давно не посещал Шешковского.
"Взвешено. Отмерено. Поставлена точка", – Волконский потянулся за кошельком.
По уходе Гюльбеки Волконский вызвал Фому.
– Будешь ходить раз в неделю, – сказал он.
– Что так часто? – воспротивился Фома.
– Ну не мне же к ней ходить?
– Пусть тогда Петро…
"Не захочешь сам – посылай шустрика", – вспомнил граф установку завербованной Гюльбеки и улыбнулся.
– Фома, – сказал Волконский, сверля его глазами. – Это личная просьба российского агента Гюльбеки.
Отпустив Фому восвояси, граф спустился в подвал, достал журнал в красном сафьяне и занес данные о вербовке. В аккурат под недельной давности отчетом о памятном вечере на вилле барона Тестаферраты.
Два дня, между прогулкой с Лаурой по Валетте и ужином на вилле у ее дядюшки, Волконский маялся. И в маете ему рисовалось одно и то же: губы Лауры.
Почему эти детские выпуклые губы зацепили вдруг душу графа – сказать нелегко. Может быть, потому, что с них невозможно было сдуть выражение серьезности? Оно возвращалось как ванька-встанька.
Глаза Лауры умели улыбаться, светиться и плакать. Но губы – губы оставались серьезными, как у нотариуса. А может быть, причина менее романтична? И кроется в смелом воображении графа, о подробностях которого умолчим? Или в том и другом?… Но только все сорок восемь часов Волконскому рисовалось одно высшее блаженство: осторожно обвести пальцем упругий овал этих самых серьезных на свете губ.
Накануне поездки к Лауриному дядюшке канцлер Дублет вдруг дал Волконскому аудиенцию. "Совпадение? – подумал граф. – На этом острове, кажется, все совпадения заранее вносятся в архив Ордена госпитальеров. Верительных грамот он у меня не принимает, а аудиенции дает. И на елку сесть, и задницы не уколоть…"
Щуплый Дублет встретил Волконского, весь извиваясь, как улыбчивая очковая змея.
– Мальтийская знать – Каламатты, Кеткути-Ганадо и Чеклюны – все выходцы из Южной Италии, – лучезарно заговорил Дублет, едва уселись.
"Что это он так переливается?" – подумал Волконский.
Фигура Дублета, при всей щуплости, отличалась книзу некоторой грушеобразностью. "Любопытно, кто его в это кресло посадил? – думал посол. – И за какие заслуги?"
– Отчего же они называют себя мальтийцами? – поинтересовался Волконский. "Хочет прочитать лекцию – пусть читает", – подумал он.
Дублет радостно зазмеился по столу:
– Они тыщу лет назад приехали на Мальту. Двадцати семьям принадлежит вся земля. За исключением той, что под юрисдикцией ордена. Кем же им себя считать? Потом – у них ведь этот язык…
Мальтийский язык, кстати, с первой же фразы поразил Волконского приятной комбинацией арабских корней с французскими флексиями при итальянских фонемах.