- Что они говорят? - поинтересовался Давид, полуобернувшись. Профиль у него был на удивление девичий - прозрачный взгляд, нежная линия лба, переносицы.

Когда-то Карбас из-за этого профиля познакомился с его матерью. Шел по зимнему переходу у здания "Известий", и некая девушка в платке под меховой шапкой вдруг полуобернулась к газетному киоску, что-то разглядеть, что ли, и Карбас немедленно к ней подошел приставным шагом - у него была тогда замечательная реакция.

- Что вы хотели узнать? - спросил он.

- А вы кто такой? - сказала она, захваченная врасплох.

- Виктор Карбас, - сказал он и, после мгновенной паузы, добавил: Советский Союз.

Она растерянно оглядывалась, как бы искала помощи, никому она была не нужна, кроме него.

- А вы зря так, не манкируйте, может, и я на что сгожусь, - сухо сказал Карбас. Она поглядела на него чуть ли не с отчаянием, и он ответил на ее взгляд уверенно и твердо, как и подобает двадцатишестилетнему ходоку.

- Вы похожи на адвоката, - сказала она.

- Совершенно верно, - сказал он, уверенный тогда в том, что может стать кем угодно при желании.

- И на прокурора тоже, - сказала она.

- Ну, не знаю, - прокурор ему не понравился. Карбас хотел, чтобы его принимали за работника творческого труда, но своим девушкам он, увы, всегда казался слишком прытким, хотя очень и очень милым.

Уже потом, когда они пришли куда-то в гости (Карбас прекрасно помнил, куда и к кому, но предпочитал не вспоминать этого назойливого неприятного хозяина, с наметками паранойи и кудрями до плеч) и он помогал ей раздеться в прихожей под замечательную музыку уже переставших существовать как единое целое четверых ливерпульцев, то уловил устойчивый запах хороших духов, и в благодарность за безукоризненный собственный глаз Карбас похвалил себя широко известным тогда и сейчас словом "молодец".

- Это я не вам, дорогая, это я себе, - сказал он Ире, посмотревшей на него. И они вошли в комнату, что уже менее интересно.

Много интереснее было войти вслед за Карбасом в другую комнату лет через десять, в иерусалимском новом районе, в половине шестого утра. Потихоньку он вставал, одевался, выглядывал в пасмурную, ветреную ночь и, не заперев за собой входную дверь, под невнятное бормотание тогдашней жены, спускался на два этажа ниже к грузинскому соседу по имени Шалва. Тот, рожденный в городе Очамчира, был прежде ватерполистом и, оставив это дело, поправился килограммов на шестьдесят, все равно радуя своим видом объективный глаз, особенно женский. Это было утро субботы, и небритые со вчера грузинские евреи, числом шесть, сидели вокруг лакированного стола с пластиковым цветком в хрустальной вазе, на лакированных же стульях, негромко высказывая свои мысли и, так сказать, чувства на актуальные темы. Шалва усаживал Карбаса к столу, и все в очередь пожимали ему руку своими грузинскими. Потом Шалва вносил серебряный поднос с трехлитровой бутылкой зеленого цвета чачи, настоянной на мяте. Все одобрительно кивали хозяину покрытыми головами.

- Огонь, - улыбаясь, говорил Шалва Карбасу, и у того теплело на душе. "Какой человек, - думал он, - какая душа".

Шалва расставлял перед всеми бокальчики граммов примерно на двести, с нарисованным золотом условным львом. Потом каждому выдавалась неглубокая тарелка, мельхиоровая вилка. Потом Шалва ставил на стол большую фаянсовую миску с солениями, от которых шел такой дух, что на улице остановил автомобиль Бено, который ехал в темноте после смены из больницы Хадасса, где работал фельдшером. Бено зашел и был встречен возгласами и поцелуями. Шалва налил всем и сказал тост, посвятив его армии, семье и стране.

Потом все стоя выпили залпом, и Шалва тут же налил по новой. Чача была очень вкусна и крепка, чуть слабее спирта, но сильнее рома.

Потом Шалва внес огромную кастрюлю с хашем, и все стали есть из своих тарелок этот чудесный как бы суп, не желавший остывать. Кушал и Карбас, вслушиваясь в роскошную, гортанную беседу за столом. Он с удовольствием заедал чачу и хаш цельными легко обжаренными на сковороде перцами, вымоченными потом в оливковом масле, лимонном соке и чесноке. К тому же он слушал речь и застольный резкий смех, как бы понимая их, смотрел на этих людей и довольно быстро пьянел, потому что зоркий Шалва не мог позволить стакану оставаться пустым, а гостю голодным и трезвым.

Самое удивительное, что в трех других комнатах этого дома за стенами из тонких блоков находились четверо детей Шалвы, его жена и ее родители, то есть папа и мама, пожилые тифлисцы. У папы был простатит. Все они спали, потому что была суббота, шесть часов утра, выходной день, и не спать было грешно.

Хаш и его содержимое, его сущность, его субстанция с чесноком, зеленым луком, перцами, какое-то время держали Карбаса на поверхности сознания, над бездной ночи. Он пытался удержать равновесие на самом краю жизни, но каждая новая рюмка настойчиво пододвигала его к густейшему туману и пропасти. Это уже перестало быть веселым счастьем застолья, а стало почти привычным, тяжким, болезненным грузом, который затягивал Карбаса в некую темную даль.

Через какое-то неизмеренное время Карбас проснулся на кушетке в той же гостиной Шалвиного дома от тихого говора недалеко от себя в комнате и попытался открыть глаза, что получилось не сразу.

Сильный луч зимнего солнца между ковровых штор просек освещенную наполовину включенной люстрой комнату насквозь, добравшись до тела Карбаса в полной яркости и силе. За столом сидели Шалва, Бено и какой-то третий человек, лица которого Карбас не мог разглядеть, и вполголоса говорили по-грузински, изредка похохатывая. Они пили дымящийся чай с лимоном из стаканов в новеньких подстаканниках, так показалось Карбасу про чай, лимон и новые подстаканники, но люди эти за столом сидели определенно. "Ну как можно, откуда такая сила?" подумал о них Карбас, закрыв опять глаза. Он не мог вслушиваться в их речь, не понимая ее смысла и назначения.

Настроение Карбаса не было хорошим, очень болела голова, радужные колебания закрытых век отвратительно кружили его кровать, вызывая рвоту, которую он сдерживал с трудом. Шалва и Бено подошли к Карбасу, и Бено, человек с необходимой, хорошей профессией в руках, уверенно сказал:

- Ну, дорогой Виктор, выпейте, пожалуйста, немедленно.

Он протягивал ему в своей сильной на вид, волосатой белой кисти кружку со слабо постукивающими в ней кубиками льда. Это был вишневый сок, на четверть разбавленный лимоном. Карбас выпил, ему стало полегче, он приподнял руку в знак приветствия и благодарности, как это делали пожилые, но все еще энергичные руководители СССР, уже незаметно для окружающих друзей и врагов сходившего в то время на нет.

После этого Шалва напоил его кофе и без паузы влил в него полстакана ледяного боржома. И Карбас как-то вернулся к средней нормальной жизни, перестал думать о боли, о бездне и даже смог самостоятельно вернуться (тридцать шесть ступенек вверх, четыре пролета) домой, где был встречен с радостным удивлением: мол, как же ты так незаметно и быстро набрался и какой ты, вообще, бледный. Его любили в то время, как он считал, по инерции, в силу отсутствия другого объекта. Был полдень субботы, дождь перестал, светило солнце, по бульвару гуляли разные люди, среди которых выделялся Шалва, в вырезе его рубашки хорошо был виден пробор в волосах на его груди.

Шалвино присутствие, казалось, было обязательным здесь в округе.

Почему-то в тот день Карбас вспомнил самостоятельную девушку Ирину, которая одно время неназойливо преследовала его и даже выслеживала Карбасов след на каких-то дачах, где он с дружками и девками устраивал вольные мальчишники, за которые можно было в то суровое время сесть в тюрьму всем вместе и по отдельности, но пронесло, помиловал Бог. Дней за десять до его отъезда он встретился с нею, и они простились в пустой квартире в Тушино, ключи от которой ей дала подруга по институту. Не обошлось без пьяных, злых слез и клокочущего чувства порабощения женщины, с безраздельной властью над нею, над ее нежными коленями, дрожащими сильными ягодицами, смуглой поясницей гимнастки, выпуклым нерожавшим лоном, совершенной грудью с зализанными, звенящими от напряжения сосками, с матовыми ключицами, с налитыми женской силой плечами и запрокинутым, влажным от любовного пота и слез лицом, страстным и грустным одновременно.