- Значит, кроме публикации в этой газете, вы о судьбе отца больше ничего не знаете?

- Почти ничего. Но надеюсь.

- Разумеется, я первый же расскажу вам все, что знаю. Я хорошо помню вашего отца.

Мы продолжали стоять у ворот, где он меня встретил. Кюре изучающе глядел на меня: все тут глядят на меня изучающе. Я тоже на него посматривал: что-то он расскажет? Глаза у него живые и быстрые, хотя лицо изъедено морщинами, нет, не вислые складки на дряблой коже, а именно морщины, неглубокие, но резкие, сплошная сеть морщин. Черная сутана до пят с откидным капюшоном, с широкими рукавами. Он поднял руки, приветствуя меня, и стал похож на черную птицу. Большая черная птица - что-то вроде птеродактиля. И вовсе он не кюре, он черный монах. В монахах я разбирался неважно и потому решил уточнить.

- Какого направления вы придерживаетесь? Или имеете сан?

- Я монах бенедиктинского ордена, это очень древний орден, может быть, самый древний из всех ныне существующих, ему уже тысяча триста лет. Древляне еще ходили в звериных шкурах, а наш орден уже придерживался устава. Впрочем, он никогда не был особенно строгим, труднее попасть к нам. Однако что же мы стоим, оставьте мотоцикл, проходите в дом, Виктор Борисович, - он говорил по-русски чисто и протяженно, сохранив речь старого русака.

И домик у старика был что надо, не дом, даже не вилла, а "шато", как сказала Сюзанна, объясняя дорогу, - двухэтажный "шато" с колоннами, галереями, парадным маршем у входа.

За домом оказалась обширная молельня со стеклянными стенами, перед алтарем были расставлены широкие дубовые скамьи. Из дома в молельню вела галерея, молиться здесь можно со всеми удобствами.

Мариенвальд шагал впереди, все-таки он немного шаркал, и сутана волочилась по земле. Сутана была старая и пыльная.

Прошли по коридору и оказались в просторной комнате, заставленной книжными полками. Запах пыли и затхлости бил в нос. Я едва не чихнул и с трудом притерпелся.

- Садитесь, Виктор, - он указал на старомодный диван с высокой спинкой, покрытый облысевшей медвежьей шкурой.

- Давно вы из Москвы? - Он грузно опустился на другой конец дивана, пружины снова печально взвизгнули, и снова всклубилась пыль, но он этого не замечал.

- Вчера прилетел. Три часа лета.

- За три часа вы перенеслись из Москвы в Бельгию? - Он картинно всплеснул руками, продолжая разгонять пыль над диваном. - Подумать только, всего три часа! В девятьсот двенадцатом году я добирался сюда четыре дня, а теперь всего три часа...

- Так вы уехали из России до революции? И с тех пор не бывали на родине?

- А зачем? - ответил он вопросом. - Когда началась первая мировая война, я понял, что в Россию уже не вернусь. Капиталы мои лежали в швейцарском банке, я путешествовал по разным странам и в конце концов облюбовал этот прелестный уголок в предгорьях Арденн. В маленькой стране всегда больше свободы, и жизнь экономнее. Сразу после войны я построил этот дом, приобрел кое-какую недвижимость. Мой капитал с тех пор учетверился. Мне здесь нравится. А в России уже тогда было слишком много правил...

- Кстати, Роберт Эрастович, - прервал я его, - разрешите вручить вам подарок: виды социалистической Москвы, - я протянул ему конверт с цветными открытками, но он лишь мельком глянул на них и отложил в сторону.

- Да, Россия сейчас великая страна, - небрежно бросил он. - Запускает спутники, строит гигантские гидростанции, взрывает бомбы, но какой ценой достигнуто все это?

- Ценой революции, - парировал я.

- Да, да, именно ценой революции, - снисходительно согласился он. Впрочем, не будем заострять наш политический диспут, вы ведь не за тем сюда прилетели, чтобы обращать меня в свою веру.

- Ни в коем случае! Мой визит носит частный характер.

- Весьма похвальное деяние. Дети должны знать про своих отцов. Я еще позавчера узнал о вашем предстоящем приезде и был уверен, что вы не минуете меня.

- Антуан вам сказал?

- Не помню, кажется, он, - черный монах помедлил. - Да, да, именно он. Кто же еще мог мне сказать? Итак, я готов выслушать ваши вопросы.

- Когда отец пришел к вам?

- Это было в сорок третьем, в марте, - он соединил ладони и на мгновенье задумался. - Да, в марте, я хорошо помню, потому что на улице еще лежал снег, а в комнате топился камин. Его привел ко мне полицейский. У вашего отца были обморожены ноги, он еле двигался. Одежда висела клочьями, ни разу в жизни я не видел человека в таком горестном состоянии. Он вошел сюда с опаской и даже кричал, что лучше погибнет, но не дастся в руки бошей. Я объяснил ему, что в этом доме ему нечего бояться. Услышав русскую речь, он несколько успокоился. Я сказал, кто я такой, обещал помощь и сочувствие. Тогда он признался, что убежал с товарищем из угольной шахты, это севернее Льежа. В первую же ночь они потеряли друг друга. Несколько суток Борис, хоронясь от людей, шел к югу, в арденнские леса, и ничего не ел. Наконец он не выдержал, высмотрел дом победнее и постучался. Так он попал в нашу деревню. Я еще раз успокоил его, и он заснул. На другой день я дал ему одежду. Однако оставаться в моем доме было все же опасно, потому что меня иногда посещали гестаповские офицеры, хотя еще в сороковом году я согласился сотрудничать с английской разведкой. К сорок третьему году мы уже имели довольно разветвленную сеть, в каждой деревне находился свой человек, а динамит и бикфорд мы прятали в лесу. Поэтому на другой день, когда Борис отдохнул и переоделся, я отвел его в дом Эмиля Форетье, отца Антуана. Этот дом стоял на отшибе, там было безопаснее всего. Но Борис несколько раз приходил ко мне по ночам, я давал ему уроки языка. Он был очень сообразительный и мгновенно все схватывал. Каждый раз он спрашивал: когда же ему дадут оружие?

На столе зазвонил телефон. Звонок был так резок, что я невольно вздрогнул.

Мариенвальд взял трубку и, красиво грассируя, заговорил по-французски. Я вылавливал из его речи отдельные слова: свидание, адвокат, подарок, гостиница, море. Похоже, Мариенвальд был чем-то недоволен, впрочем, я не особенно понимал, да и размышлял больше о своем. Отец пропал без вести в августе сорок первого, а сюда пришел в марте сорок третьего. Двадцать месяцев плена. И я никогда не узнаю о том, что там было. Двадцать месяцев, шестьсот дней, невозможно даже представить это...