Изменить стиль страницы

На мой вопрос он только плечами пожал. Тогда я спросила, может, его внешность моя не устраивает? Все-таки не каждому по вкусу такая экзотика, вот я ему и говорю:

– Ты не думай, это легко поправить. Немножко мыла, и через три минуты я белая. Почему ты на меня даже не смотришь?

Он взглянул на меня, но сразу отвел глаза – увидал, что нарядов на мне в помине нет. Качнул головой, будто хотел сказать: "Какая ты хорошенькая". Потом глубоко вздохнул.

Я встала на колени рядом с ним, на постели. Погладила ему затылок и сказала:

– А мне нравится мой маленький Франсис.

– Прошу вас, не называйте меня Франсисом. Зовите меня Франк, так как-то более по-мужски.

– Ладно.

Я осторожно расстегнула ему рубашку. Совсем, чтобы он потихоньку снова ее не застегнул. Я решила отвлечь его от рокового момента и стала ему зубы заговаривать:

– Ты, наверное, все об учебе думаешь?

– Я о ней вообще никогда не думаю.

– Обними меня.

Он так и сделал.

– За десять лет я получил два аттестата. Один по латыни, другой по древнегреческому.

– Руки ниже.

Он так и сделал.

– У меня только латынь и греческий хорошо идут. Все остальное на нуле. Я до сих пор на первом курсе.

– Можешь груди мне погладить.

Он так и сделал.

– Все мои соученики кто где пристроились уже, семьями обзавелись. Но я их советов не слушаю.

– Ложись.

Дальше я сама управилась.

Такая со мной приключилась напасть. Со мной – а ведь мне на любого, хоть на белого, хоть на негра, всегда было наплевать, и тут появился он и всю меня перевернул. Конечно, мне случалось с некоторыми клиентами увлекаться. Бывают моменты, когда не можешь с собой совладать – вот и даешь себе волю. Но такое случалось четыре или пять раз за все время, пока я была шлюхой, то есть за всю мою жизнь. И как я ни пыталась сдерживаться, как ни сжимала зубы, клиент все-таки замечал, до чего ему удалось меня довести. И мне стыдно было, когда в его глазах загорался злорадный огонек. После я с этим клиентом уже никогда не ложилась, предпочитала встречаться с ним и все прочее только мысленно и в одиночку. У каждой шлюхи должна быть своя гордость. В любом случае с Франсисом я не то чтобы в очередной раз дала маху, с ним все совсем по-другому. Он проник мне в самое сердце – прямо как в романах пишут. Только он поцеловал меня в губы – и я сразу в него влюбилась. Никому другому я в жизни такого не позволяла. С ним же все как-то само собой получилось, и, когда я сообразила, что к чему, мы уже вовсю целовались.

А потом как начали хохотать! Над всем – над ним, над тем, как я «з» вместо «с» говорю, и просто так, ни над чем. Я боялась, что кто-нибудь из наших девок, проходя по коридору, нас услышит, и шикала на него или зажимала ему рот, и тогда мы еще больше хохотали, просто давились от смеха. А после продолжили, и учение у него шло куда лучше, чем в прочих его занятиях. Я совсем забыла о времени, а когда посмотрела на часы, нам пришлось быстренько одеваться. Я его пустила вперед, чтобы девки не видели нас вместе. Даже последнюю дуреху, как она девкой станет, не проведешь. И со спины все поймет Франсис хотел еще меня поцеловать, когда выходил из комнаты, и я не сопротивлялась. Мне было хорошо.

Весь следующий день у меня душа ныла. Вечером как покажется на пороге очередной клиент, так у меня аж дыхание перехватывает – нет, не он. Я слыхала, будто девки и за грешки помельче оказывались в солдатских публичных домах в Северной Африке. Боялась, что не придет. Боялась, что Мадам за мной следит – жду я его или нет? Но он мне обещал прийти, а он был из тех немногих, кто как скажет, так и сделает.

Хорошо еще, что я не видела, когда он явился. Я была наверху, в комнате, с воспитателем лагеря отдыха для детей. Когда я спустилась в гостиную, Франсис ждал у стойки, на своем обычном месте, уткнувшись в кружку. На мне была белая комбинашка и чулки. Я было расстроилась – подумала, что разонравилась ему, – но Мадам мне жестом дала понять, мол, он уже тебя занял.

Наверху, в комнате, я была еще счастливее, чем накануне, да и он, по-моему, тоже. Мои белые чулки и темная кожа – такое сочетание ему нравилось; правда, как он сказал, наоборот было бы лучше. Я решила остаться в чулках. Чтобы подразнить его немного, обозвала в шутку маленьким развратником. Гляжу, рассердился всерьез. Пришлось вину загладить и обласкать его как следует. Тут он мне сказал – прямо как в одной песенке, тогда модной, пелось "Я не грущу, я в меланхолии", – что я его не так понимаю, совсем не так. Первой женщиной, настоящей и единственной, которую он любил, была его мать, очень молодая, очень красивая, очень блондинистая. Об отце он вспоминал так: "Мой папаша, этот варвар". Они жили в Марселе, в том квартале, где итальяшки. Варвар их бросил, и мать с сыном – ему то ли шесть, то ли семь лет было – остались без гроша, ей, конечно, пришлось подыскивать работу. Франсис говорил:

– Она отправила меня в пансион, но я не имею права ее упрекать, у нее не было другого выхода.

Но все равно бедняжка был страшно несчастен. С матерью виделся только по воскресеньям. Она, отправляясь с ним на прогулку, подолгу прихорашивалась перед зеркалом.

– Она водила меня в зоологический сад в конце бульвара Лоншан. Покупала мне печенье и пиволо.

Я знать не знала, что это за штука такая – «пиволо», а спросить побоялась. Может, мороженое какое-нибудь на палочке, типа сосульки. Но это к делу не относится. Он следил, как мать натягивала чулки и, надев шелковое белье, придирчиво разглядывала себя в зеркале. Спрашивала, как ему нравится. А он бросался к ней и крепко обнимал, прижавшись лицом к животу. Она была самой красивой на свете. Да что я болтаю? Она одна была как все женщины в мире – красивые, страшные, добрые, злые, с запахом молока и душистых цветов. Он долбил одно и то же, словно я полная идиотка:

– Чулки, кружева – это было красиво, это все такое женское, понимаешь? Я на всю жизнь запомнил. И я люблю все женское, я же не развратник какой-нибудь?

Я его успокаивала, что никакой он не развратник. Я бы ему вообще сказала, что он – святой с сиянием вокруг головы, если б ему это было приятно. Лично мне во всех его рассказах больше всего нравилось то, что я могла полюбоваться на его глаза и губы. И пусть бы рассказывал чего хочет. Я здорово в него втюрилась. Хотя и в первый раз, но сразу ясно – любовь. Я мечтала, чтобы Франсис меня увидел такой, какая я на самом деле – с белой кожей, с пушистыми волосами, – и вообще об уйме всякой ерунды, которая лезет в голову, когда остаешься совсем одна. Мой ближайший выходной выпадал на следующий четверг. До той поры я решила ничего не загадывать.

На третий вечер Франсис опять пришел, а потом и на четвертый. Мадам и не пикнула насчет того, что он снова занял меня и я с ним наверху была вдвое дольше обычного, но она была уже на пределе. В среду, как раз перед тем как ему прийти, Мадам отвела меня в сторонку, за стойку бара. Моя темно-коричневая кожа, наверное, светло-кофейной стала – до того я побледнела, когда услыхала от нее:

– Нынче вечером я тебе позволю, так и быть, но это в последний раз, учти. Уже все наши девки заметили. Если будешь продолжать, придется тебя выгнать. А я не хотела бы.

Я немного поартачилась, думала дурочкой прикинуться, но Мадам меня довольно-таки резко оборвала в том духе, что ее не проведешь и что она в борделе с той поры, когда я еще под стол пешком ходила. Она развернула бумажку в пятьдесят франков и помахала ею у меня перед носом, заявив, будто Франсис вчера как раз эту денежку ей всучил.

– Хочешь, все по местам расставлю? Ведь бумажка – из тех, которыми я с тобой на прошлой неделе расплачивалась?

Тут я язык и прикусила, даже не стала спрашивать, как это она, заплатив мне гроши, ухитрялась и дальше за ними следить; а Мадам, приобняв меня, будто хорошая подруга, продолжала:

– Слушай, ну что же ты делаешь? Как же это называется – свои, кровные, какому-то проходимцу отдавать, чтобы он мог тобой же и пользоваться Ну, знаешь, это уж совсем ни в какие ворота не лезет! Не ты первая такая, и те, что до тебя так влипали, помалкивали в тряпочку.