Изменить стиль страницы

Если я скажу, что приревновала, мне никто не поверит. Она будто нарочно старалась извести меня. Когда она являлась в мою комнату, чтобы отдать Тони деньги, то меня она называла «Старая». Я ей напомнила, что мне через месяц стукнет всего лишь двадцать четыре. А она ответила:

– Я хотела сказать – бывшая.

Я, сама простота, тут же накинулась на нее и вцепилась в гриву. Не вмешайся Тони, она бы от меня лысой ушла. Потом – на третий день – она обозвала меня Жердью, но я не стала связываться: что с дуры взять? У нее-то было просто: если ее называли иначе чем Саломея, то она считала, что обращаются не к ней.

Но тем не менее все свои денежки она отдавала не мне, а Тони. И действительно все: жадность – единственный порок, которого у нее не было. В самый первый день, когда Тони да и я тоже на полном серьезе предлагали ей оставить себе сколько положено, она отказалась:

– Хватит и того, что меня просто так, ни за что кормят.

Так и сказала, ей-же-ей. Что не мешало ей спросить, сколько же я заработала, – она хотела подчеркнуть, что ее доход побольше моего будет. Я много чего могла бы ей рассказать – и в первую очередь, что привлекательность всего нового длится не дольше рулона туалетной бумаги, но я не вульгарна, а кроме того, ее денежки шли в один ящик с моими, и, когда я захочу отдохнуть, их уже никто не отличит от моих. Пусть хоть сто клиентов разом обслуживает – быстрее на подсвечник похожа станет, уж этого ждать недолго.

Но больше всего я изводилась не от ее пакостей, а оттого, что Тони изменился – я это замечала, но ничего поделать не могла. Когда я с ней цапалась, он буквально не знал, куда деться. Когда мы с ним оставались одни, он старался не смотреть мне прямо в глаза. Если я, на ее манер, целовала его в шею, он отстранялся. А уж о постели я и вовсе молчу. Я даже не смела настаивать. Всю эту паскудную неделю я каждое утро рыдала в подушку, перед тем как уснуть.

Накануне последнего дня у меня уже все перемешалось в голове, впору было на стенки кидаться. Я спросила его:

– Тони, мой Тони, если тебя что-то мучит – скажи мне, даже причинив мне боль, скажи.

Он отстранился от меня, не грубо, лишь глубоко вздохнув:

– Белинда, успокойся. И не утомляй меня.

Я ответила:

– Вот видишь, ты меня больше не любишь!

Он, глядя в сторону, возразил:

– Не в этом дело. Я просто устал от всего – от этой комнаты, от этого дома, я их не выношу.

– И от своей бабенки тоже? – тут же вскинулась я.

Он так на меня посмотрел – никогда еще таких злых глаз у него не замечала, но это продолжалось всего лишь мгновение. Он пожал плечами:

– Оставь Саломею в покое, она тут ни при чем. Пойми же ты, наконец: такая жизнь, как здесь, – не по мне.

Потом он отправился на вечерний сеанс в кино. Я слышала его шаги до самой лестницы. А немного погодя у меня появилось подозрение: а что, если он прикинулся, будто ушел, а сам потихонечку пробрался обратно, к своей Лизон? Я подошла к двери «Конфетницы»: все тихо. Я распахнула дверь: Лизон, совершенно голая, лежала на постели и, подперев кулаками подбородок, разглядывала фотографии – кадры из какого-то фильма, о котором ей рассказывал Тони. Не знаю, умела ли она вообще читать. Она посмотрела на меня и, словно по моему лицу и так все было ясно, с презрением обронила:

– Да нет его здесь. Он не такой дурак.

Я отправилась восвояси, но ее последние слова вертелись у меня в голове до следующего дня. Я обследовала все закоулки вне дома, где эта парочка могла бы встречаться.

Конечно, вы меня спросите: неделя прошла, так чего же не попросить хозяйку выставить эту грязную шлюху вон? Но я попросила и в ответ услышала то же самое, что и в моем случае:

– Разве же он отпустит ее одну?.. То-то!

Я, сидя на стуле в гостиной, начала плакать, а страшно расстроенный Джитсу все повторял:

– Ну-ну, мадемуазель Белинда, не надо доводить себя до такого.

А затем наступил тот кошмарный вечер. Я уже была сама не своя: в прострации лежала в изножье кровати, не умываясь, не причесываясь, в нижнем белье из черного шелка. Вся пепельница была забита сигаретами, которые я раздавливала, не успев раскурить. Тони ушел – якобы в кино, на "Марию Валевску". Этот фильм он смотрел накануне. Мне он, собираясь, сказал:

– Другого нет, а здесь оставаться мне тошно.

В последний момент я заметила, что на нем те самые брюки и мокасины, в которых он впервые появился, и та же тенниска. Он сказал:

– Мне так удобнее. Или я уже не имею права одеваться как хочу?

Уходя, он громко хлопнул дверью – показать, что зол: ведь тогда потом проще совершить какую-нибудь подлость.

К тому часу, когда в "Червонной даме" все уже готовились к вечернему приему гостей, он еще не вернулся. Со своего балкона я видела, как солнце – огромный красный шар – садилось в океан. Я уже не выдерживала. Заглянула в «Конфетницу»: Саломеи там не было. Спустилась в гостиную – и там никого. Я отошла на кухню – никого. Я вся дрожала; мне казалось, что все вдруг быстро-быстро завертелось и я уже не в силах хоть что-то остановить. Я открыла шкаф и взяла ружье, с которым Джитсу зимой охотился на уток. Патроны были рядом.

Я отправилась в гараж, заглянула в автомобиль. Затем обошла сад, обливаясь холодным потом под своим черным бельем и прижимая к себе ружье. Слезы застилали мне глаза. Я вышла за ворота, перешла через дорогу. Немного поблуждала в сосняке и в дюнах, которые тянулись между "Червонной дамой" и берегом океана, и вдруг – сама не знаю как – поняла, где они спрятались. Я побежала, на бегу теряя старые стоптанные шлепанцы, хотела было их подобрать, но послала все к черту.

Я оказалась на длинном пустынном пляже. Я шагала по песку к будке из дерева и тростника – в ней в разгар сезона продавали жареный картофель и всякие напитки. Все небо было багряным. Я спотыкалась будто пьяная и глотала слезы. Подойдя к будке, я вытерла лицо рукой – наверное, не хотелось показывать им, что я плакала. А еще я, кажется, попросила Пресвятую Деву не дать мне совершить непоправимое, и она, кажется, умоляла меня отбросить ружье как можно дальше, но тут я услышала внутри будки какие-то приглушенные звуки и вышибла дверь ногой.

Я увидела как раз такую картину, какую рисовало мне прежде мое полное ревности воображение: в будке был Тони – он обнимал и стоя трахал раскрасневшуюся и постанывавшую крашеную блондинку, и это была не Саломея. Я могу точно сказать, кто она, хотя сама в ту минуту ее не сразу узнала: это Трещотка, парикмахерша из Сен-Жюльена.

Они даже не потрудились раздеться. Платье у нее задрано до пупка, на голове – большая шляпа, выходные панталоны зацепились за лодыжку. У Тони были расстегнуты брюки, и он обеими руками придерживал ей зад, помогая получить все сполна. Увидев меня, они остолбенели, словно я с того света явилась. Да у меня и вправду, наверное, был такой вид.

Я крикнула:

– Выходи!

Он поплелся к двери с оскорбленной рожей, на ходу застегивая ширинку и стараясь держаться подальше от ружья.

– Послушай, это совсем не то, что ты думаешь! – оправдывался он.

На ту потаскуху я вообще внимания не обращала, не знаю даже, когда и как она скрылась. Я следила только за Тони. Он пятился, а я шла за ним по песку; слезы застилали мне все, и его лицо казалось тусклым, бледным пятном на фоне багряного неба.

Я крикнула:

– Ты подлец! Ты меня унизил, унизил!

Он как сумасшедший замахал руками, умоляя меня не стрелять. И при этом называл меня Эммой – ей-же-ей. Он уже не узнавал меня и, верно, решил, что к нему вернулся тот кошмар, который был месяц назад.

– Меня зовут Белинда! Вспомнил, сволочь?!

И я уткнула ему в грудь дуло ружья. Он чуть не упал. От страха он совсем потерял соображение и болтал невесть что:

– Хорошо, хорошо. Как тебе хочется – пусть так и будет. Но послушай! Я с этой девкой только десять минут назад познакомился! – Он протянул мне левый кулак, показывая обручальное кольцо на пальце: – Вот, она мне просто хотела передать весточку от жены!