Изменить стиль страницы

– Ты слышала, что из крепости сбежал заключенный?

Будь я глухой, тогда, может, и не слышала бы.

– В этом-то и вся штука: я выдам себя за него!

Понимай как знаешь, спасайся кто может. Когда я подошла к нему поближе, глаза у меня уже, наверное, на лбу были. Но у него вид был вполне нормальный. Затея ему явно нравилась – он весь сиял. Если кому когда понадобится нарисовать парня, который знает наконец, как решить все свои проблемы, вот готовая картинка: он лежит на постели, на покрывале в полоску, в одной из комнат публичного дома, руки заложены за спину, челка закрывает правый глаз, ходули в мятых брюках перекрещены. А в углу видна несчастная девушка – она только что поняла, что счастье от нее ушло. Земля перестала вертеться вокруг оси, а сама она болтается, уцепившись за хвост бумажного змея. Стоит только добавить бедламно-желтых и приютски-серых красок да еще позолоченную рамку – и первая премия на выставке обеспечена.

– Я заявлюсь к ней, – бредил Франсис. – Я уже хорошенько обмозговал, как надо будет выглядеть: грязная рубашка, грубые солдатские башмаки, лицо и взгляд – дикие. Она у меня всю ночь, а может, и больше, будет подыхать со страха!

Ясное дело – человеку пора подлечиться. Но ему я этого, конечно, говорить не стала. Он вдруг подскочил и сел, точно его змея укусила и змея эта – я. И как крикнет:

– Да ты знаешь, что это такое было для меня, когда я мальчишкой был?! Это – дело святое!

После опять откинулся на подушки, руки опять заложил за голову – подпер свою упрямую башку, ничего не желавшую слушать. Но хоть на минутку я его заткнула. Я села рядом с ним. Он был небрит, волосы всклокоченные, взгляд уставлен в потолок.

Честно говоря, отмывшись и приняв нормальный вид, я меньше всего хотела обсуждать какие-то школьные страсти-мордасти. Хотя, с другой стороны, мы накануне все радости жизни имели. Я сказала себе: не может он уж слишком сильно взвинтиться, потому что резьба у этого винта быстро кончится. Видно, вино попалось дрянь – только и всего. С Мишу такое бывало, и даже с Магали, а уж она-то самая крепкая тыква на нашем огороде. Вот он протрезвеет, соснет хорошенько в придачу – да сам же еще и посмеется над своими бреднями, с пеной у рта будет доказывать, что ничего такого не думал.

Минут через пятнадцать я решила проверить, как он там, и вежливо попросила у него сигарету. Он пошарил в кармане брюк и дал мне закурить. Мне не очень-то хотелось курить – надо было просто немножко разрядить обстановку. Франсис прижался щекой к моему животу, чмокнул меня, вздохнул раз-другой. Я тихо-тихо, чтобы ничего не нарушить, спросила:

– О чем ты думаешь?

Он в тон мне осторожно и размеренно ответил:

– Если у нее сохранился карцер, я ее там запру.

Со мной он пробыл еще час, а может, и больше и все это время продолжал пережевывать эту историю. А когда собрался уходить, то, перекинув пиджак через руку, поцеловал меня и сказал:

– Если все будет в порядке – до завтра.

Непреклонный такой, важный. Можно подумать, только что получил путевой лист – узнал точный маршрут. Вообще-то я обо всем этом рассчитывала рассказать Мадам – надо же было ей как-то объяснить, почему он такой психованный явился. А Франсису я всего-навсего сказала, немножко грустно, но нежно:

– Бедный мой Франк, втянешь ты себя в такую заваруху, которая неизвестно когда и чем кончится.

Я не ошиблась, и, на мою беду, никто мне ничего не может возразить; но даже я не думала, не гадала, что это завихрение таким сильным окажется.

Ну вот. Что могла, все рассказала. Ничего не придумала: все своими глазами видела, своими ушами слышала. Как хотите, можете верить не мне, а той, другой, – тому, что наболтала вам эта дурочка. А знаете, что мне сейчас пришло в голову? Вот вы что-то говорили насчет наследства, так вот; Жоржетта наверняка про эту историю пронюхала – где-нибудь под дверью подслушала. Это в ее стиле, может, потому-то она и напридумывала черт-те чего. Но это к делу не относится.

В "Червонной даме" никто, кроме меня, с Франсисом знаком не был. Он через мою жизнь прошел как сон, в одно мгновение. Если по пальцам считать, то и разуваться не надо: я его знала ровно семь дней. Даже не успела заметить, играет он на пианино или нет.

Вы и сами хорошо знаете, что я его еще раз увидела, но в такую минуту, когда и он был уже не он и я была уже не я – ни белая, ни негритянка, ни Сюзанна, ни Зозо, – и мне духу не хватает вспоминать об этом. Может, кто другой лучше меня обо всем расскажет: и слова всякие сыщутся, и язык не будет заплетаться. Я-то с малых лет так картавлю – с перепугу, когда однажды дом чуть не подожгла. Это было в Сент-Уэне, в двух шагах от газового завода. Еще чуть-чуть, и весь квартал на воздух взлетел бы. Вот что бывает, когда родителям по четырнадцать лет и они задрав хвост по танцулькам бегают, вместо того чтобы присматривать за своей малышкой в колыбели.

КАРОЛИНА (1)

Я не стану называть ни числа, ни месяца, ни года, ни места, где это произошло. Вдруг мой рассказ попадется на глаза кому-то, кто меня знает? А я не хочу, чтобы меня теперешнюю сравнивали со мною тогдашней. Я слишком много выстрадала и не позволю втаптывать себя в грязь.

Допустим, это было в конце лета, на берегу Атлантики. В городишке, каких много на побережье, с маленьким портом и церковью; как и повсюду, под ее сводами велись бесконечные сплетни и пересуды.

Мне было двадцать пять лет, и я тогда уже четыре года как овдовела. О своем муже я тоже ничего не скажу, потому что, во-первых, не хочу осквернять его память – он этого не заслужил, а во-вторых, я не знаю, что и сказать, – мы были знакомы всего несколько месяцев.

Я продолжала начатое нами вместе дело – содержала пансион для мальчиков. Всего в пансионе жило двадцать учеников, в основном трудные дети, старшему не было и десяти. Во время учебного года мне помогали кухарка и еще одна учительница, а во время каникул, чтобы не сидеть в пустом доме сложа руки, я делала в округе уколы.

И вот в пятницу вечером, заканчивая обычный обход своих пациентов, я позвонила в дверь парикмахерши, госпожи Боннифе. Я терпеть не могла этой сплетницы. Как только мы с ней запирались в столовой, в ее квартире за парикмахерской, она принималась обсуждать интимную жизнь всех, кого только можно.

Она была прямо помешана на этом. Думаю, ей к тому же доставляло удовольствие мое ощущение. По врожденной стыдливости, по воспитанию я была ей полной противоположностью, но она непрестанно заводила разговор о том, что в моем вдовьем положении меня совершенно не интересовало. Она отказывалась верить, что радости плоти мне чужды. Я не отрицала, что я молодая, красивая и фигура у меня точеная, но разве честная женщина обязательно должна быть уродиной?

Я, конечно, не высказывала этого вслух, потому что была уверена: она все извратит и разнесет по городу. Ее прозвали Трещотка – этим все сказано. Я как-то имела неосторожность выразить ей наедине мое изумление по поводу того, что она причесывает одну из обитательниц домов разврата, попадающихся даже в такой глуши, как наша. С тех пор, встречая меня на улице, потаскуха с наглостью на меня глазела, и мне приходилось переходить на другую сторону.

К тому же и сама Трещотка – отнюдь не образец добродетели. Я глуха к сплетням, но кухарка рассказывала о ней такие вещи! Однажды ночью в скалах видели, как она… на четвереньках… Другой раз на пляже, в раздевалке… стоя.

Умолчу о худшем. По общему мнению, у мужа парикмахерши рога до того велики, что в дверь не проходят.

В тот вечер, о котором я говорю, в городе только и было разговору, что о бежавшем из тюрьмы заключенном. Произошло это где-то в наших краях. Устроили облаву, выставили заградительный кордон, но так его и не поймали. О нем-то и заговорила Трещотка, когда спускала трусы и укладывалась на диване на живот, всячески оттягивая время укола.

Она страсть какая неженка и, когда приближается шприц, вечно заводит одну и ту же песню: