Он смеется, выкатывая глаза, и гордо идет в бондарную. Это может плохо кончиться: нам рассказывали о нескольких предупреждениях. Правда, он замечательный мастер, бочки его знают Массандра, Дербент, Кахетия, но все же это веселье не приведет к добру... Овидий напрасно передает Веделю свои соображения о бондаре. Я знаю все его мысли: это романтический вздор, вредный для производства, и я не сомневаюсь, что винодел выслушивает его только из любезности. Что может думать Овидий?

- Демократия - краснорожа, как солнце. Она палит добродушной дружбой, целуется и поет на улицах. В ней, в грубоватом пожатии ее руки - спасение мира. Мы задыхаемся от холода, - говорит Овидий, - и Бекельманы греют нас душевным гостеприимством, они приносят свой теплый дом на улицы, они отапливают вселенную...

Это - все в его подлинном стиле. Ну, а дальше?.. Конечно, у Овидия хватит и на продолжение.

- Революция, - бросает он слова на ветер, - неужели революция, созданная руками Бекельманов, не получила прав разрешить

им быть самими собой, свистать песни и попивать винцо за веселой работой? Старина Бекельман! Седоусый друг! Ты орешь на собраниях, душа у тебя проста, как ветер, руки твои покрыты рубцами, ты выносишь все горести из бедного дома и хохочешь над мальчишками, поучающими тебя из комсомольских книжек... "Щенки! - кричишь ты добродушно. - Поживите с мое! Для вас стал плох Бекельман, выпивший по случаю работы? С каких это пор детки стали делать мне замечания? Хо-хо! - орешь ты на всю улицу. - Я, правда, выпил, но много ли у вас убавилось? Плохи ли стали бочки старого мастера? И почему Директор улыбается, подписывая мне выговоры? Деточки, неужто винцо мы делаем только для званых обедов?"

Это - вредная ерунда, интеллигентщина, милый Овидий! Производство не терпит индивидуализма, и дело вовсе не в красной роже, сияющей солнцем. Вы не правы, хотя я великолепно понимаю, что вы хотели сказать. И правы ли вы, что мы задыхаемся от холода? Не ищите тепла, дружбы, уюта так, как их искали столетиями, - их нет во всем том, что не слилось в поток мирового смысла. Мне говорят: не стало дружбы, нет гостеприимных рук, нет бескорыстных глаз, отданных одному. Очень хорошо, - отвечаю я. - Порошинки собраны в мировой заряд, он вспыхнул планетным пламенем, мечта обуяла всю жизнь, дружба соединяет народы, смысл стал красотой, уют отдан улицам, полям, корпусам фабрик и плотинам, замыкающим реки. Пора сделать уютным весь мир, украсить его, как огромный освещенный дом, пусть люди поживут в нем полным хозяином. Я думаю, что человек предназначен именно для этого. Народы будут запросто приезжать в гости друг к другу, на такой вечеринке будет поинтереснее, чем в двух комнатах Ивана Иваныча, с раскрашенным граммофоном в углу. Какие встречи, какие знакомства! Какое веселье! Кто может сейчас веселиться вдвоем и ждать, чтобы мгновение остановилось? Чепуха. Может быть рано говорить вам все это, Овидий?

Нет, время пришло говорить о красоте смысла. Вы сказали о холоде, о сумрачности лиц, о редком смехе... Дорогой! Негр на московском бульваре это океан огромной любви, это песня

мировой нежности, это истомившиеся уста миллионов, протянутые через континенты, это величавая дружба, - надо уметь только это почувствовать. Вместо маленького рябого сердца Марьи Ивановны послушайте запыхавшееся, идущее в бой сердце человечества. Страстные глаза мира полны гнева, восторга, упоения и участия...

Я знаю, что ответит на это Овидий: он безнадежен и доволен собой.

- Ужасный эгоизм! - вспыхивает он сразу. - Я считаю, что абстрактные люди - преступники. Они успели согнать с жизни ее самые простые улыбки. Для меня пушкинская няня дороже ваших несуществующих уютов. Бекельман - красный день пролетариата. Я люблю людей, а не идеи о них.

- Ну, и отлично! Разговор окончен.

Покой и мир вокруг. Каждый из нас бредет по своим делам. Каждый из нас имеет здесь своих друзей.

9

Когда мне становится скучно и голова начинает кружиться от жарких деревьев, я спускаюсь с горы и ищу кочегара подвала столовых вин Придачина. Он неизменно сидит у дверей кочегарки, заложив ногу на ногу, и, как крот, смотрит на солнце.

Двери его владений раскрыты настежь, окна кочегарки слепы от полдня, в ее сумраке спотыкаются лучи и реют столбами световой пыли. Оранжевые мазутные бреды стекол переливаются всеми оттенками спектра: в кочегарке мутно, она перемазана маслом, она шипит и топится в серой золе, как мертвый товарный паровоз, лишенный бега и мелькания полевых цветов.

Придачин сидит на дубовом обрубке и смотрит в мир единственным глазом; он довольно и хитро копошится своим бельмом под кожаной фуражкой и курит, насыпая табачную крупу в длинные колпачки из газетной бумаги. Покой и мир разлиты в его существе. Котлы подмигивают ему из медных старинных окуляров, старчески дрожа черными стрелками... Шесть атмосфер. Это очень немного, но вполне хватает, чтобы парить старые

бочки и выполнять кое-какие работы несущественного значения. Три раза в день он открывает пар и командует гудком. Женщины тогда будят сонных мужей, и прекращаются всякие сны. В час дня кочегар поднимается, как метр-д-отель, и вежливо приглашает к обеду. Ровно в пять он закрывает подвал и останавливает человеческие руки. Тогда снимаются фартуки, а Эдуард Ведель медленно спускается к дороге, ведущей к "Вилле роз". Это очень внушительно: винодел идет, как сам Ной, под серой демократической кепкой. День закончен, можно поужинать в столовой за тридцать пять копеек, посидеть у кооператива и посудачить о разных делах. Кочегар проходит к себе в казарму на "Птичий участок", важный, как неразрешенная загадка. Иногда его можно видеть в лавке: он покупает всякую ерунду. Я встречал его и в клубе, где раз в неделю показывают фильмы о великих страстях.

- Что это за чудак? - спрашивал меня не один раз Овидий. - Не знаете ли вы, почему он надут, как петух? Он носит свою особу и огромный нос, точно важный пэр - меховую мантию. А его борода! Это напоминает гнома, раскачивающего фонарик... Занятый субъект! Вообще здесь все преисполнены важности. Чорт его знает что! Я заметил, что он всегда один...

В самом деле, он никогда не скучает в собственном обществе и нисколько не похож на веселого Бекельмана. Но я полюбил посещения кочегарки, хотя мне не удалось выудить там ни одного лишнего слова. Очевидно, Придачин занимается философией и тайно пишет какой-нибудь труд о смысле человеческого счастья. Может быть, это и так: сейчас можно ожидать чего угодно, а сидеть целыми днями у горячих котлов и улыбаться - что-нибудь да значит.

- Так... - говорю я, усаживаясь на табурет. - Скоро поспеет виноград. Я думаю, что это прибавит вам работы. Не хотите ли закурить? Это - кавказские папиросы. Берите, берите... Я должен извиниться: они немного затхлы и неприятны на вкус.

Я начинаю болтать о всяких пустяках. Не находит ли кочегар, что скучно жить одному в сорок лет и что гораздо лучше иметь жену и гулять с ней под ручку?

- Вы подумайте, - говорю я, закидывая в муть кочегарки блестящую удочку, - как было бы это хорошо!

Я рисую перед ним блестящую картину довольства и радости, но кочегар смеется и качает головой.

- Нет! - восклицает он. - Н-нет... Дай еще закурить.

Когда он смеется, из черной пакли его бороды смотрит бес. У него редкие зубы, похожие на кабаньи клыки.

Он смотрит на меня подозрительно: бес делает какие-то тайные знаки. Придачин довольно сосет папиросу и мусолит ее красными толстыми губами. Его нелегко вывести на чистую воду.

Я спрашиваю совершенно равнодушно:

- Довольны ли вы своей жизнью? Не скучно ли вам? Есть ли у вас друзья и знакомые? Скажите, по крайней мере, как ваше имя и отчество? Мне нужно все это знать: я хочу записать ваши слова... Видите, - я вынимаю записную книжку, - я беру карандаш. Я буду слушать вас очень внимательно...

Я сделал все, чтобы возбудить в кочегаре тщеславие. Я говорил о газетах, о прекрасной фотографии, отпечатанной посредине текста, о тысячах читателей, я тонко намекал на возможность славы. А что скажут в Абрау? В читальне под деревьями парка, где на столах мерцают журналы и газетные полосы... Как будут шептаться! Что будут говорить! Не правда ли, об этом стоит задуматься?