- Бей крепче, - говорил кочегар. - Мне не нужно, чтобы было красивше... Послюни, послюни! - прибавлял он. - Я тебя знаю, ты дрожишь над каждым гвоздем.

И сапожник растирал слюни на грубой набойке и неистово стучал молотком. Я с любопытством смотрел на голую ступню Придачина, попиравшую остатки галантного королевства. Разваренные в черной прелой грязи, пальцы его ноги заворачивались кривыми ногтями. Это была великолепная картина. Мы беседовали о мировых делах, так как сапожник интересовался политикой. Жена повара развешивала белье у двери своего домика, мелькая голыми смуглыми икрами и лукаво оглядывая вселенную. А после, когда кочегар довольно постучал башмаком о землю, а сапожник поклялся покойным отцом, что работа отлична, мы отправились в дом управления, и Живописец, усадив Придачина за стол у графина, сделал прекрасный набросок... В комнату набралось много народу, и все решительно завидовали

кочегару. Он сидел, гордый и довольный, в своем кожаном картузе и не шевелился, когда Живописец, серьезно хмуря брови, быстро чертил в альбоме изящные смелые линии. Все глаза следили за его карандашом, и можно было услышать, как пролетает муха, - такая тишина и такое внимание сошли на кончик графита под рукою известного мастера. И все вполголоса давали дружеские советы Придачину как держаться, и во всех голосах чувствовалась некоторая доля подобострастия. Кочегар явно становился знаменитостью и занял подобающее место в обществе. Так спокойно и просто занимает свое именное кресло в партере театра человек, знающий, что никто не посягнет на его право быть у всех на виду. В этом нет ничего удивительного. Я всегда думал, что это произойдет именно так. Даже Винсек, необыкновенно чистенький и нарядный в этот день, в открытом френче времен военного коммунизма, при вязаном галстуке, сказал ему несколько сочувственных слов.

Через десять минут Живописец закончил рисунок. К альбому нельзя было протолкнуться. Больше всего восторгался Бекельман, появившийся неведомо откуда: он шумно лез к художнику, хрипел и обещался уплатить крупную сумму за портрет у маленького лиманчика.

- Рисуй, рисуй! - тискал он Живописца. - Рисуй старика Бекельмана... ха-ха-ха... как он сидит у лиманчика. Нарисуй ему удочку. Только, чтоб было все видно. Бекельман не любит всяких выкрутасов. Ха-ха! Что ему нужно? Денег? Никогда. Хороших порядков - вот что нужно Бекельману... таких, чтобы все было видно насквозь!

И бондарь шумно обнимал художника. Мастер бочек побрился, лицо его, цвета хорошей ветчины, лоснилось от чувств. Я заметил, что он заметно принарядился, а иногда шушукается с Винсеком. У обоих явно торжественный вид.

Кочегар не сказал больше обычного, взглянув на собственный портрет. Он не выразил даже явного одобрения, а поэтому наступило некоторое молчание: все ожидали его слова и приговора, но он не торопился с выводами.

- Ну, как? - спросил Живописец? - Ндравится? Говори прямо. В своем отечестве не стесняются.

- Нарисуй графин! - вдруг серьезно пробурчал кочегар. - Я хочу, чтоб было по правде.

Бекельман свистнул:

- Ишь ты! Он знает... Я тоже хочу, чтобы с удочкой. Ха-ха! Он понимает, в чем дело.

- Да бросьте, братцы! Что вам графин?

Живописец хохотал, морщась юным и беззубым дядюшкой, спорил, но сочувствие всех оказалось на стороне Придачина. И графин заслужил шумные одобрения, каких мне давно не приходилось слышать по адресу произведений искусства. Живописец не пожалел карандаша и прибавил еще стакан, налитый наполовину водой, и это вызвало снова единогласное восхищение. Придачин был чрезвычайно доволен и веско и сдержанно высказался по существу карандашного рисунка. Торжество его становилось бесспорным.

- Стой, стой, - кричал бондарь. - Он перехитрил Бекельмана, хотя у него и один глаз... Я прибавлю еще пятнадцать, если ты нарисуешь корзину и чайник.

Но это звучало явным подражанием. Придачин уже снял лучшие пенки: слава принадлежала ему. И бондарь напрасно хрипел, прибавляя червонцы. Он дошел уже до полсотни, - никто не верил в такую сумму за праздничные безделушки. А кочегар вышел из комнаты, ни с кем не простившись. Вот каким образом люди приобретают вес, не истратив ни одной копейки.

Когда народ разошелся по домам, Винный секретарь попросил меня и художника иметь в виду сегодняшний вечер. Он уже пригласил бондаря, Овидия с девушкой и Поджигателя. Есть две четверти каберне, кое-какая закуска. Криво усмехаясь, он просил нас не забыть собраться ровно к девяти часам.

Живописец выслушал его озабоченно-серьезно.

- Две четверти? - переспросил он. - Это настоящая постановка.

Он добавил, что охотно пойдет на хорошую дегустацию.

- А что - подмигнул он. - Празднуешь, что ли? Или так просто, за ухо?

- Так просто... - мрачно ответил секретарь.

Мы обещались быть во-время.

В два часа Директор пригласил всех в дегустационный зал шампанского подвала на доклад германского инженера и какой-то комиссии. Что это за комиссия - пока он держит в тайне. Конечно, после мы обязательно явимся к Секретарю в положенное время. Наше поколение еще не разучилось понимать друг друга. Я спокоен за нашу дружбу. Я молчу обо всем, я волнуюсь лишь за Овидия... Китаец Жан-Суа очень интересует Светлану Алексеевну. Да я и сам не могу сказать о нем ничего определенного. Существует ли он вообще? Конечно. Где и как? Я знаю одно, что он происходит из города Пекина. И я знаю еще одно: арбузы стали тяжелыми, как ядра, они разрываются под ножом с треском и брызжутся студеным сахаром. Что же я могу добавить?

Над нами летят щуры. На виноградниках голая пьяная баба позднего лета вычесывает из длинных волос серебряные репьи и тонкие паутины. А в полных бочках скребется бургундская кошка...

34

Дегустационный залик торжественно окружал зеленое сукно официального стола высокими спинками стульев. Коллекция шампанских бутылок всех стран, уставленная на дубовых полках, и витрина Абрау в центре - единственное, что говорило о его назначении.

В два часа дня Директор занял председательское место. Собрались почти все. Ждали профессора Антона Михайловича, показывавшего комиссии отделение прессов. Эдуард Августович старательно свертывал махорочную папиросу, насыпая табак из жестяной коробки. Его сын, обнявшись с Овидием, оглядывал всех влюбленными глазами. Директор, развалясь в кресле, добродушно подшучивал над Поджигателем, занятым перелистыванием какой-то папки с ворохом подшитых бумаг. Девушка

сидела рядом. Никто не смог бы отрицать, что она необыкновенно мила. В зале висела почти вагонная тягота, та самая, когда дорожные люди сталкиваются впервые носом к носу, чего-то ждут и считают себя обязанными вести общие разговоры. Директор и девушка переговаривались весело и просто: в обоих не было и тени боязни показывать себя с любой стороны. Щеки ее стали еще розовее за эти дни: она словно надышалась от быстрого бега, - длинные нежные руки, кольца волос у шеи, ее грудной голос - все оживленно лучилось в свете ее откровенных, широко открытых глаз. Она встала, блестя шелком длинного столичного платья, поправила волосы. Казалось, рядом с грузным, насмешливым Директором поднялся высокий зеленый стебель девичества. И виноделы, и виноградари, сморщенные и молчаливые, как подвальные грибы, смотрели на нее и на веселого Директора с предупредительным вниманием.

Время шло. В дверях появился Живописец с альбомом и подмигнул всему собранию. Овидий прыснул, виноделы и виноградари заулыбались, один Поджигатель еще мрачнее нахмурил брови. Художник, шумно отдуваясь, пролез к Веделю. Поколение, за исключением Винсека, присутствовало на собрании полностью. Через минуту весь зал толкался возле Директора и тянул головы, чтобы взглянуть на портрет Придачина. И когда комиссия с профессором во главе поднялась по лестнице, слава кочегара достигла наивысшего давления. Эдуард Августович смеялся от души. Я заметил, что он несколько раз подчеркнул принадлежность кочегара к столовому подвалу и был чрезвычайно доволен успехом рисунка.