Она быстро поднялась с земли, не смущаясь поправила платье у бедер.

- Отвернитесь, - сказала она. - Мне надо привести себя в порядок.

Я слышал, как она сосредоточенно помолчала, потом надела пальто, задержалась на миг.

- Пойдемте! - вдруг проговорила она уже у самого моего уха и взяла меня под руку.

Я взглянул еще раз на камень. В траве, теплившейся туманными огоньками, белая плоскость его холодела могильной плитой. В лунной росе куст скумпии блестел жестяными листьями. На ходу я оторвал с него лиловую ветку, девушка не обратила на это никакого внимания, она даже не обернулась к поляне. Обрыв скатился за нами в темный, излапанный лимонными вспышками парк. Мы не сказали ни слова. Кругом, в потемках непроглядных теней, лежал неподвижный мрак, казавшийся глубиною исполинских кулис. Ночь давно разгорелась последним пламенем. Когда в просветах деревьев разрывало тьму, виноградники на горах нависали блеском амфитеатра, - казалось, необозримый застывший Рим дремлет в ложах и ярусах. Впереди площадка с домом нашей коммуны выступала ослепительным куском сцены, неестественно праздничной и напитанной до предела зеленым сияньем. В глубине черных деревьев лунные пятна сидели на ветках тропическими попугаями. Мы вышли на свет из-под громад декораций. Девушка, будничная и простоволосая, снова поразила меня спокойствием, - она целиком была погружена в свои далекие, непонятные мне и, казалось, обыденные чувства.

Ни слова, ни одной фразы... Она засмеялась у самой лестницы.

- Я совсем одурела, - вдруг сказала она. - Скажите, он пошел к своему китайцу? Я положительно начинаю ревновать. Именно сегодня, сегодня! Познакомьте меня с ним, по крайней мере... Он сказал, что это самый близкий человек для него... после меня, конечно... Мой дорогой, я ужасная эгоистка, но я думаю только о нем... не сердитесь!

- Хорошо, хорошо! - бормотал я, помахивая веткой.

Я тупо смотрел на ее лицо: оно казалось осыпанным голубоватой мукой, глаза ее темнели мягко и безвольно.

- Возьмите на память, - сказал я. - Эта ветка оттуда. Она смотрела на вас и знает больше меня. До свиданья!

Она безучастно взяла эту ветку скумпии с лиловыми листьями и стала перебирать их пальцами. Длинные пальцы ее - ее длинные пальцы светились скользким, холодным огнем.

- Здесь паутинки, - задумчиво прошептала она. - Бабье лето... Ну и что ж, я очень рада, что она все видела. Я очень рада! По-ни-маете?

Я слышал, как хлопнула дверь, смолкли шаги. Страница жизни была перевернута, я захлопнул старую книгу еще раз, я прочитал в ней очень простую истину. От всего этого ничего не убавилось в жизни, не стало меньше дорог.

Но мне не хотелось итти домой. "Здесь есть скамейка, - подумалось мне. - Несколько минут молчания, больше спокойствия и выдержки поколения".

Я повернулся. Лунный череп морочил небо, переметнулись деревья, выросла тьма, что-то непоправимое, нелепое, до боли ненужное захватило сердце... Напротив, блестя в темноте зоркими очками, заложив ногу на ногу и раскинув руки на спинке скамейки, сидел Поджигатель. Одно мгновение... Высоты тишины и мертвая слава вновь воцарились над ночью. Я смутно различал черты запрокинутого искаженного лица, смутный уголек папиросы. Волосы Поджигателя, как всегда, стояли изумлением, одна нога его с неуклюжим солдатским ботинком выходила из тьмы на ртутное, фосфорическое пламя.

Последний сверчок удивленно осыпал росу серебристых звуков. Тишина.

Я поднялся по лестнице, хлопнул дверью, засвистал нелепый мотив... Еще одна страница перевернулась в книге, и книга еще раз захлопнулась. Там были слова, несколько строк, вписанных мелким почерком, старинными буквами...

Повествование седьмое

ВИНО БРОДИТ ДОВОЛЬНО БУРНО

"Полученный в прессах сок стекает в деревянные лохани и, по замерении его, перекачивается электрической помпой на отстой в открытые чаны, откуда, по прошествии суток, сусло (т.е. сок) перекачивается в двадцативедерные бочки, в которые задается чистой культуры шампанская дрожжа. В бочках сок перебраживает. После осветления молодое вино сливается с дрожжи (осадка) и переливается в другие бочки".

Летопись "Абрау".

33

Мы вовсе не разучились понимать друг друга...

Кончилось лето. В окровавленных виноградниках бродит голая пьяная баба, летит паутина, в бродильных покоях скребутся когти брожения. Так говорит старинная бургундская поговорка: когда бродит вино и ядовитый прозрачный газ наполняет подвалы, в бочках царапает дубовые стенки веселая кошка. Стоит послушать: она скребется когтистыми бархатными лапками. А над глотками бочек, прикрытых мокрыми виноградными листьями, поднимается розовая липкая кипень. Вино вздувает пузыри и отпускает непристойные шутки. Легко задохнуться насмерть в бродильне, если не знать некоторых вещей... Я сам слушал дикую кошку брожения. Действительно, от нее быстро клонится голова, сердце начинает задувать, как свечу и свинцовая тяжесть сковывает ноги. Притом - последние дни бабьего

лета. С утра освещенные ровным и багряным светом, пьянеют леса. Щуры свистят и трепещут в покинутом воздухе. Весь день опустошенная закатная тишина настаивается на благоухающей свежести. Лес пахнет белым вином. Луна приходит рано и уходит в зловещем ущербном пожаре. Время совиного крика, отъездов, отлетов, развязок. Бондарь Бекельман ловит рыбу в прозрачной озерной воде: он выполнил производственный план полностью, никто не может сказать о его работе что-либо кроме похвалы. Бондарь уходит под вечер на озеро с ведром и корзиной. Можно жить: в кооперации наливают без отказу по сходной цене.

Утром с гор возвращается повар. Впереди бежит его умная собака, славное ружье попахивает порохом, а из сумки торчат жирные перепела, отъевшиеся на просяных полях севера. Иногда его жена с цыганскими лукавыми глазами чистит длинноносых ржаво-бархатных вальдшнепов, и тогда мелкие перышки кружатся в воздухе и летят за паутиной. Я замечал, что таково действие лунной осени: все хочет лететь, все стремится в беспечную даль.

Повар имеет коронованный вид.

Все перевернулось в мире: последние цари и короли стали походить лицом на голодных пропойц. Демократия нашей страны могла бы украсить лучшие феодальные замки и лучшие мантии. Таков повар "Абрау-Дюрсо", таков Ведель. Я не говорю уже о Придачине. Кочегар носит свои лохмотья, как пурпур и горностай, его осанке могла бы позавидовать Палата лордов. Бондарь мог бы украсить Сардинию и Бургундию. Доброштанов побил бы всех Пиев средневековой лепкой горбоносого профиля. Даже сапожник, целый день мусолящий гвозди у тумбочки возле дороги, не уступил бы Абдул-Гамиду. Но это не чудеса. Я случайно узнал, что его шкафчик, залепленный варом и забросанный лоскутьями кожи, вовсе не так прост и обычен, как это кажется. Сапожник стучит молотком над штучкой из красного дерева, хранившей когда-то туалетные вещи самого Короля-солнца. Да, да, был такой король, сиявший над Францией и воображавший себя центром всех тяготений. Шкафчик стоял в королевских

покоях, побывал в Версале, история долго носила его по шару, и антиквары заработали на его славе немалые деньги. "Хорошо то, что хорошо кончается", - любит говорить Эдуард Ведель. Кончилось хорошо, не хуже, чем история с андерсеновским оловянным солдатиком, смоченная детскими слезами. Я тоже плакал над ним. Но я не заплачу над шкафчиком. Он достался русскому барину, известному приверженностью к не совсем новым вещам и построившему на берегу моря усадьбу, затененную садом и аллеями из грецких орехов.

Я спрашивал сапожника о его шкафчике, но грустный Абдул-Гамид не оживился при воспоминании об имени российского литератора Каткова. Что ему до Каткова? И что ему до Короля-солнца? Он чинил ужасный башмак с ноги кочегара, а Придачин поставил черную пятку на версальскую штуку и медленно курил, загадочно улыбаясь.

Паутина летела над нами. На широких деревьях с овальными листьями лопалась кожура орехов. Пьяное простоволосое бабье лето опахивало светлый день гусиными крыльями. Мирно грело обедневшее солнце, и сапожник ловко наколачивал заплатку на высокопоставленную подошву.