- Ушли... - сказал он. - Ничего больше не выдумаешь - ушли, гады...
И погоня показалась ему глупой, никчемной, и себя самого он за эту глупость сильно стал упрекать: ну зачем он-то поскакал! Полководец, перед боем! Даже и во тьме не глядел бы на тех людей, которые были с ним рядом.
С той стороны крикнули:
- Щ-щенки мещеряковские! Слюни-то поди до полу у вас достали уже?
Все слышно было, как там притормозили, как спешились - дали коням передышку, чувствуя себя в безопасности. Даже и огонек цигарки будто бы мелькнул.
Внизу, по дну лога, булькала вода, кое-когда волновались камыши. После захрюкала свинья. Наверное, одичавшая какая-то - ушла из Протяжного либо из Семиконной еще весной и одичала в этом буераке окончательно...
Когда на той стороне зашевелились, должно быть, решили снова трогаться в дорогу, Мещеряков вдруг подъехал к самой кромке лога и крикнул:
- Эй, ребята! Слышно вам?
Кто-то там, на той стороне, кашлянул, кашлянул не просто так, а в ответ, и он крикнул снова:
- Так это я, Мещеряков, и говорю! Лично! Вот какое дело: бросайте тарантас и бабу - живую, невредимую. Сами - с богом! Даю обещание - никто вас не тронет. Когда же вы несогласные, с утра половина моей армии пойдет по вашему следу, и говорю точно: пойманные будете все! Я на следу на вашем стою и уже не сойду с него! Мало того, всю вашу родню возьму, всякого возьму, кто из ковшика подаст вам воды напиться! Ни тетки, ни дядьки вашего живыми не оставлю! Все. Договорились. Поняли друг друга!
С той стороны грохнул выстрел.
Кто-то рядом с Мещеряковым тоже вскинул было винтовку. Мещеряков сказал:
- Отставить! Вот разве в кусты зайти, а то они, может, в действительности видят нас хорошо.
В кустарнике переждали беспорядочную пальбу. Пули шли все больше правее, цокали о ветви, посвистывали.
Когда на той стороне угомонились, Мещеряков крикнул снова:
- Ну, ребята, так мы едем! Бросайте тарантас с бабой на открытом месте, на лужке. Чуток подальше того, как сейчас стоите. Чтобы без провокации мы ее взяли обратно.
И поехал по дороге вниз. За ним - остальные. Еще стукнули выстрелы, и даже бердана ударила железными обрезками. Обрезки летели со звоном и воем, прямо как картечью палили, но до этой стороны не долетали - плюхались в камыши, чавкали там, словно поросята... А у белых, у тех винтовки были нарезные. С бердан да еще железками белые никогда не стреляли.
- Так поспешайте, молодцы! - крикнул еще раз Мещеряков. - Мы сию минуту едем! - Своим он сказал: - Пришпорить! Кто их знает, вернутся - на гати нам засаду сделают! Надо туда раньше их поспеть!
Все-таки гать переходили с предосторожностями - двоим Мещеряков приказал пешими быстро бежать на ту сторону, сразу же залечь. В случае малейшего шороха открывать огонь. Двое перебежали. Тогда и остальные выехали на другой берег лога, но тронулись не дорогой, а пошли в обход, чтобы к тому месту, где было бандюкам наказано оставить тарантас, подъехать с противоположной стороны. Когда было совсем уже близко, спешились, оставили коней при коноводе и пошли, пригибаясь к земле, тихо, осторожно.
- Кто их знает, варнаков, - шептал Мещеряков, - кто их знает? Конечно, они могут тарантас загнать в кусты, сыграть нам на нервы. А могут и с фланга засаду сделать, из травы, из кустиков пальнуть...
Выпряженный тарантас стоял на лужайке, которую Мещеряков указал. В тарантасе, связанная, сидела Тася Черненко.
И сидела-то, будто ни в чем не бывало. Не заметишь сразу, что руки связаны за спиной, никогда не подумаешь, что украденная женщина. Сидит, смотрит на луну.
- Ты хотя бы голос подала, товарищ Черненко! - удивился Мещеряков. - А ну, ребята, развяжите попроворнее девку-то!.. Товарища Черненку! - И сам принялся Тасю развязывать. - Ты гляди, веревка у их на этот случай припасенная была! Добрая веревка! Ну, закоченели руки-то?
Черненко обернула желтое, словно у китаянки, лицо с большими черными глазами. Глаза тоже пожелтели при этом повороте, она как-то странно улыбнулась, будто почувствовала их желтизну. И только. Ничего не сказала.
Подошел коновод с конями:
- Товарищ главнокомандующий, твой-то гнедой-то - в ногу пулей поцарапанный! Это, видать, когда они с другой стороны палили, и произошло.
- Не может быть? - воскликнул Мещеряков, бросился к гнедому щупать рану. - Это как же мне завтра без коня-то, а? Ну, какой же я буду без гнедого? - Посмотрел в сторону Таси Черненко, сказал тихо: - Нет, это точно: от баб солдату удачи нет! Неужто и правда нет?..
Запрягли одну лошадь в тарантас. Гнедого привязали поводом. Мещеряков сел рядом с Тасей Черненко, стал ее разглядывать.
- Ну, и что же ты? - спросил он чуть спустя. - И слез у тебя нету на такой случай? Или от страху нету их?!
- Мне не страшно, товарищ Мещеряков, - сказала Тася.
- Ну, чего врать-то? Наговаривать на себя? Или, может, они стукнули тебя чем? Сознание искалечили?
- Я сама по себе не боялась...
Мещеряков долго молчал, после проговорил задумчиво:
- Ну, тогда вовсе худое твое дело, девка. Вовсе худое!
- Наоборот. Разве бояться - лучше?
- Так не об этом же разговор - лучше либо хуже. Когда боятся-то живые люди, так разве об этом думают? Неужели тебе в голову не пришло, что они с тобой могли сделать?
- Мне не страшно...
- Дура! Дура и есть: когда тебе не страшно, так хотя бы молчала об этом! - И Мещеряков сплюнул на дорогу.
Тася сказала:
- Ну, как вам объяснить, Ефрем Николаевич. - Она называла Мещерякова и на "вы" и на "ты", это ее раздражало. Она начала фразу снова: - Как тебе объяснить...
- Да не объясняй, ради бога, никак! Ни мне, ни вам - никому не объясняй!
Но тут она обернулась к Мещерякову, схватила его обеими руками за плечо и сказала:
- Все говорят о жертвах, о готовности принести себя в жертву, но только никто не решается этого сделать! До конца. Никто из людей, среди которых я выросла. А я - решилась. Неужели непонятно?
- Конечно, непонятно! У тебя же мать есть? Она - живая женщина, а хотя бы и помершая, так ей не все равно было - какая ты станешь? Ты тоже матерью должна быть, хотя бы при какой жертве. - Еще подумав, будто послушав, как перестукиваются под колесами корни кустарника, Мещеряков уже тише сказал: Не люблю я, слышь, людей, которым жизнь не мила! А уже про этаких баб так и говорить не приходится - отрава. Такой нынче решит: ему собственная жизнь ненужная, а завтра он так же и об моей жизни подумает! Мне это не глянется.
- Товарищ главнокомандующий, неужели ты боишься смерти?
- Так я же не против того, чтобы живым быть. Не против. А на кой черт такая жизнь, при которой смерти не боишься? На это мне голова дана, и глаза, и уши, и даже оружие: защищаться самому, других защищать от смерти!
- Умереть ради других - и тебе страшно?
- А я-то чем хуже других? Что-то все нынче: "Другие, другие!" Все за других. Кто же за себя-то? И я не другой, что ли? Я за тех, других, когда они за меня. Вот какое у меня условие. А когда они категорически требуют моей жизни, то я погляжу, стоит ли с такими связываться?
- И вот так ты делаешь революцию? Товарищ Мещеряков?
- Вот так и делаю. И двадцать тысяч мужиков, которые в нашей армии, тоже так делают, из того же расчета: жить, а не помирать. Они воюют не только за себя, за себя - это даже скучно, за счастье своих детей - это уже гораздо веселее. Но и двадцать тысяч счастливых вдов после себя оставить, да сто тысяч ребятишек-безотцовщины, да сколько еще престарелых родителей нет, ни для кого не расчет. Разве что для самого лютого врага.
- Завтра у тебя сражение, Мещеряков?
- Что из того?
- Понадобится тебе ради верной победы бросить всех людей на верную смерть - бросишь?
- Нет. Не брошу. Какая же это будет верная победа? Я отступлю. Буду ждать победы для живых. Не для мертвых. И пусть народ губит враг народа, а не друг ему. И знаешь еще что, товарищ Черненко, давай кончим наш с тобой разговор. Спасать тебя куда ни шло. А разговаривать с тобой после того... Правда, что сроду не поймешь, где найдешь, где потеряешь... Ты и сама сказала: завтра у меня сражение, не порти мне его уже сегодня.