- Это почему же? - удивилась Тася Черненко.

- А потому, товарищ моя дорогая, - ответил Мещеряков, - потому что мадьяры - те, верно, солдаты. Они и на фронте либо уже с нами сильно дрались, либо переходили на нашу сторону. Середки не искали, не скрывались. И понятно: они в свое государство задумали от австрияков отделиться, от ихнего императора Франца. Добра этого, императорского, повсюду хватает на каждую страну, на каждую местность, но им тот Франц даже и не свой вовсе. По-мадьярски будто бы ничего и сказать не может - "здравствуй", "дай сюда" и "прощай". Все. Австрияки же - те мирные. Те и в плену, в Сибири, больше полукровками занимались. Сколько от них ребятишек-полукровок пошло - с шестнадцатого года счет потерян!

- Почто же это как раз с шешнадцатого? А? - заулыбался в бороду Куличенко. - Почто с шешнадцатого, товарищ главнокомандующий?

- Ну, до шестнадцатого году старики и старухи еще счет вели по деревням. Старались. Жалмерок попрекали всеми силами. После видят бесполезно это... И рукой махнули. А с мадьярами - вот вы женщина, товарищ Черненко, - а пример сделали очень правильный. Чисто военный пример.

На смуглом, чуть вытянутом вниз, но с круглыми ямочками лице Таси Черненко не дрогнула ни одна жилка, она осталась строгой. В упор смотрела на Мещерякова. А его этот взгляд ничуть не смутил.

- Значит, в принципе ты за пролетарскую солидарность, товарищ главнокомандующий? - спросил Коломиец.

- В принципе - об чем разговор? А когда здесь, в нашей армии, будут воевать мадьяры - тем более!

- И ты сам готов нести революционное знамя по всему миру?

- Когда без него люди не смогут жить - понесу!

Но тут снова вмешался Глухов.

- Я так считаю, - сказал он, - у их, у мадьяр, тоже ведь наши русские в плену есть. Вот они ихней революцией пущай и окажут полное содействие. Обязательно! А что? Из наших, из карасуковских, мужиков к им в плен попался один - известно это. Так тот один, дай бог ему волю, наделает у их делов, сколь у нас тут и рота мадьярская не управится сделать! Сроду не управится.

На той стороне стола промолчали, а Ефрем подумал: "Пусть Глухов и еще поговорит. Пусть штаб сам и решит, как ему с ходоком этим от карасуковских мужиков быть!" И он еще сказал Глухову для задору, чтобы спор вдруг не заглох.

- В тебе, Глухов, видать, совести нету трудового народа! Тебе все кабы полегче сделать здесь, а уже в другом месте, в другой стране - тебя дело не касается. Я говорил уже дорогой, отчего это у тебя: богатый ты все же, видать, слишком!

Глухов Ефрема выслушал, помолчал и обратился к Брусенкову:

- Правду обо мне говорит главнокомандующий ваш? А?

- Правду, но далеко еще не всю! - ответил Брусенков. - Мало говорит. Или он бережет тебя? Для какой-то цели?

- Что же надоть, по-твоему, обо мне еще сказать?

- А то, что ты - я уже точно об тебе это знаю - эксплуататор хороший. А бедному ты враг! И когда Советская власть стоит за бедного - ты враг и ей!

- А-а-а, враг, - заорал вдруг Глухов. Глаза его покраснели, и весь он под шерстью своей покраснел. - Это кто же тебе право дал в человека тыкать и кричать: "Враг"? Кто, спрашиваю?

- Меня выбрал на это место народ, - ответил Брусенков, и глаза его тоже нацелились на Глухова, губы сжались плотно.

Один лохматый, заросший весь, другой бритый, рябой - они привстали с табуреток, вот-вот кинутся друг на друга...

Мещеряков сказал:

- Фельдфебеля царской службы на вас нету!

Но Глухов будто и не слышал, еще наклонился через стол к Брусенкову:

- Тогда ты и сам не знаешь, для чего ты народом выбранный! Не знаешь! Тебя выбрали народ защищать, а не калечить его походя!

- Я трудовой народ и защищаю. Против царя защищал, против Колчака и еще - против тебя!

- О-он ты как? А я - кто же? Ты меня спрашивал, сколь вот этими руками я десятин земли поднял? Я в карасуковскую степь пришел - души живой не было, а я соли тамошней не побоялся, колодцы выкопал, на землю сел, просолился на той земле стоповым засолом, но и другим указал, что жить доступно, многие после меня стали жить. Я им что же - враг за это, людям? Я обзавелся, после меня уже другие обзавелись, безлошадные, неприписные, - я им тоже враг? Я им сделал, людям, ты укажи - что ты сделал?! Ты покамест еще слова умеешь говорить, а вот на землю глухую ты первым придешь? Подымешь ее? Да от меня, может, пол-России идет, и я тоже иду от ее?

- Она нынче не та, Россия-то. Не та! Переделки требует. И еще требует убрать из нее которых. Навсегда убрать.

Спор был между Глуховым и Брусенковым серьезный. Мещерякову такой нравился. "Ладно бодаются! - подумал он. - Вовсе не зря доставил я Глухова в главный штаб!" И еще, поглядев на Глухова, он подумал: "В строю такой негоден, нет... Там в чужой кисет без разбору заглядывают и в чужой котелок... Там порядок - покуда команду слушают. А команды не слышно - любят беспорядок. А вот к полковому либо даже к армейскому хозяйству его приставить - будет сила! Ежели задержится Глухов, не пойдет к своим карасуковским - сделаю: приставлю его к хозяйству... Армейским интендантом!"

Брусенков же чем дальше, тем серьезнее становился, ответил Глухову:

- Я такие речи знаешь где читал? В колчаковских воззваниях читал. И не раз. Он там власть нашу комиссарским самодержавием кличет, Колчак. Однако народ бьет его, а не комиссаров!

- Так это же глупость - себя с дерьмом сравнивать! Колчаковская власть - она вся из дерьма деланная, это каждому должно быть понятно, одни, может, мериканцы-японцы не видят, сахаром дерьмо-то со всех сторон обкладывают! А ты что стараешься? Доказать, что ты лучше Колчака? Может, и лучше-то лишь на малость какую? Так неужели мужики-то кровь проливают за эту самую малость? И когда колчаки меня разоряют и напустили на меня чужестранных карателей, а ты тоже кричишь мне: "Враг!" - может, тебе цена-то тоже колчаковская! Стрелишь меня? Это ты можешь! Власть! Только сперва подумай, посчитай, какая тебе после того цена выйдет!

Народ, может, и не сегодня, может, и погодя все одно скажет тому спасибо, кто ему помог от эксплуататора навсегда избавиться. А когда ты кричишь, что трудом своим степь цельную поднял, обзавестись людям помог, - я скажу на это так: вот за этим за столом сидят нынче товарищи и нету среди них человека, чтобы ему нечего было бы тоже об себе крикнуть, объяснить, сколько он сделал, сколько поту, может, крови пролил уже и еще готовый пролить за трудовой народ. Спроси хотя бы и товарища Мещерякова об этом. Ему сказать есть чего - однако он молчит! Почему молчит? Потому что когда общее дело - своими заслугами на других не замахиваются...

- А я и не замахиваюсь. Куда там замахиваться - обороняюсь я. И главный ваш командующий тоже об себе не промолчал бы, когда в его бы ткнули, объявили - он враг, и никто больше! И ты не промолчал бы! И любой и каждый из вас! Когда меня колчаки схватили бы и сказали мне "враг", я, может, и промолчал. Очень может быть. А тут как молчать? Тут все об себе вспомнишь, как на белый свет родился - и то вспомнишь!

- Зря стараешься! - сказал Брусенков. - От меня тебе не оборониться. У меня наступательный дух - на десятерых таких, как ты, хватит.

- Не оборониться, значит?!

- Ни в коем случае!

- А что же ты со мной сделаешь?

- Если еще вот так же будешь путаться, мешать нам - то я тебя стрельну.

- Это что же - твердо говоришь?

- Я ведь больше об тебе знаю, как ты думаешь. Много знаю: и кулацкую твою склонность, и в карасуковской степи твою агитацию знаю, чтобы не присоединяться покудова к партизанской территории либо даже свою сделать.

- Ты скажи-и-и-ка! - удивился Глухов. - Он что же у вас в штабе, Брусенков этот, - и со своими так обходится? Об ком что прослышит, не понравиться ему - так он того человека сразу к стенке? Вы-то ему все здесь нравитесь - так понимать? Счастье ваше! Другой так и верно что позавидует вам, счастливчикам!