На площади было порядочно вооруженных людей, многие с красными повязками на левой руке, а кто надел уже зимние треухи, тот и на треух насадил красный лоскуток.

Были тут эскадронцы из мещеряковского отряда, - эти при холодном оружии и одеты поаккуратнее, к военной форме ближе. На ком фуражка военного образца только и есть, остальное все мужицкое и даже сильно потрепанное, а уже вид совсем другой.

Вдоль торгового ряда стояли эскадронные тачанки и телеги, лавчонки почти все были поразбиты, и в них, и на торговых деревянных столах сидели и лежали партизаны, а вокруг грудились ребятишки, не могли на воинов этих, на героев, насмотреться. И взрослые из мирных жителей тоже были здесь, хотя не так много. Бабы - те вовсе редко через площадь перебегали, торопились. Остановиться, по сторонам поглядеть им, конечно, некогда было. Той шельмоватой бабенки, что утром нацелилась на Ефрема, в этот раз было не видать.

А вот девок - совсем ни одной на площади не было, и Мещерякову это понравилось: порядок здешние жители понимают, держат девок до поры до времени на приколе.

Кто-то из полутемных разбитых лавчонок крикнул: "Ур-ра красному главкому!" Партизаны повскакали с торговых столов на землю, ребятишки прыснули к нему со всех сторон, но Мещеряков, приложив руку к ремню, а другую подняв над головой, приказал:

- Отставить! Вольно! - и спешно пошел дальше.

Припомнить - так давно уже не видел Мещеряков сел и деревень без вооруженных людей, без воинских обозов. А откуда им взяться, мирного вида селам, если по улицам ихним пешим ходит и ездит на боевом коне Мещеряков Ефрем? Он с собой все это и привозит, все это военное обличье. Мало того, пройдет неделя-другая - от зеленых красивых крыш одни лоскутки останутся: белая артиллерия их побьет. Разве чудом какая уцелеет...

Им, белым, что? Они пришлые и даже чужестранные, не то что деревню землю саму дотла сожгут - не жалко. Недаром белые местных мужиков и не могут, сколько ни бьются, мобилизовать, разве только сынков кузодеевских и еще тех, у кого всю-то жизнь разбой и грабеж в крови играл, а тут - настало время - волчья их повадка вышла наружу. По своей деревне из орудий бить - на это среди людей редко кто решится, среди зверья только и найдутся такие. И бежит, бежит из белой армии мужик-сибиряк, хоть и стращают и преследуют его за это жестоко. Мало того, он домой прибежал, а тут ему уже кличка готовая: "Беляк!" Хотя и законы объявлены на Освобожденной территории - не трогать дезертиров белой армии, принимать, как своих, - так ведь жизнь в мирное время и то в законы не уложишь. А в военное? Терпит и это дезертир, все терпит...

Улица пятнилась белыми табунками гусей, пестрыми крапинами петухов и куриц.

Где были придорожные репьи - возились свиньи, а где росла невысокая зеленая и ровная травка - вокруг колышков ходили на привязи телята... Козы те везде блудили, тем закона нет. Было тихо, спокойно.

И вдруг откуда-то сверху, с верхних проулков, в улицу свалилась двухосная тачанка без пулемета, но с пулеметчиками, перепоясанными лентами, и с красным флажком на передке.

Колеса грохотали одиночно и залпами, мелькали спицы, вспыхивали железные ободы, отбрасывая искры, на колесах с той и с другой стороны висели псы, сшибаясь между собой, падали оземь, выли, визжали от боли и злости, с поджатыми хвостами снова бросались за упряжкой, а черный огромный и лохматый кобель барахтался под самой мордой буланого, со стороны казалось - он подвешен к дышлу... Роняя клочья шерсти, кобель ударялся о дорогу, прыгая, хватал дышло клыками, стонал и всхлипывал, будто окончательно удавливаясь в невидимой петле.

Вслед за упряжкой клубилась пыль, ширилась на всю улицу, подымалась под самые крыши изб. Коротенькие журавли одиноко торчали из темного марева без колодезных срубов, сами по себе.

Оба пулеметчика стояли в рост, который был поменьше - впереди, высокий и лохматый, как тот кобель, сзади.

Задний орал переднему:

- Поласкай левую! Поласкай шибче!

Передний ласкал и левую и правую длинным, не ямщицким кнутом и тоже стонал:

- По-стра-нись!

Воздуха ему не хватало, то и дело он выговаривал только "странись!" либо одно длинное и громкое "ни-и-и!".

Кони шли спаренно, вздымали потные блестящие крупы, падали сверху на передние ноги, падали будто на колени, но в неуловимый какой-то миг выбрасывали копыта, надтреснуто-звонко ударяя ими о землю... Или земля раскалывалась под копытами, или все четыре копыта разлетятся сейчас в осколки?..

Хотя оба шли, как один, левым - серый, правым - буланый, скачка была уже дикой, шальной. Уже кони не чуяли себя, ничего не чуяли, не видели перед собою. Шли зверями.

У серого седая грива пала между ушами на лоб, закрывая то один, то другой сумасшедший глаз, буланый выкатил оба угольно-черных глаза, уздечка была у него в желтой пене, желтым намыливала морду, вспенивала распахнутую красную пасть.

"Хуже нет - останавливать дышловую!" - подумал Мещеряков, прищуриваясь на буланого и успев еще примериться к чьей-то деревянной ограде позади себя... В эту ограду и можно было направить упряжку. Кони вдребезги ее разнесут дышлом, а сами все ж таки останутся целыми, падут-таки на колени... Что будет с ездовыми - Мещеряков не успел понять... Вернее всего, живыми ли, мертвыми ли окажутся далеко впереди, в огороде... "Хуже нет - останавливать дышловую... Кабы оглобли... - еще раз подумал он с сожалением. - Когда бы оглобли, то левой рукой можно бы на одной из них повиснуть, правой действовать... А нынче надежда - схватить на себя вожжину. Или прыгнуть в тачанку, да и выкинуть оттуда ездовых прочь? Когда не удастся вожжину ухватить - буду прыгать. Сзади буду!"

Гришка Лыткин что-то понял, кинулся вперед. Мещеряков, не оглядываясь, резко боднул плечом - Гришка полетел с ног. "Еще забота: задавим ведь мы - и кони и я, - все вместе задавим Гришку! Еще правее надо теперь выводить зверей этих в ограду - в следующий пролет между столбами!" И тут ясно так и свежо дунул ветерок, обгонявший упряжку, шевельнул волос на голове по краям папахи...

"С богом, Ефрем... Будь здоров!"

Сказочно как-то, невероятно даже - упряжка свернула влево. Два колеса, оторвавшись от земли, засвистели воздухом, пулеметчики упали на колени и какое-то время мчались, высунувшись через правый борт по пояс, когда же колеса вновь ударили о землю, они снова вскочили в рост, еще шибче помчались узким проулком под уклон, к озеру. И проулок-то едва заметный был между двумя постройками, но они угадали в него въехать.

Измолотый копытами и колесами, на площади остался черный кобель, приподнял голову, хвост, еще взвыл вдогонку коням, уронил голову и хвост. Замер.

У Мещерякова застучало в висках, он сбился с шага. Было так, будто бы это он и летит вот сейчас под уклон к озеру, под ним грохочут колеса. А может, даже он и на дышле вместо того кобеля болтался?.. Пришлось пошире, попросторнее вздохнуть, тихонечко посчитать себе: "Левой, левой, левой, Ефрем!"

Когда шаг был взят снова, Мещеряков подумал о пулеметчиках: "Не пьяные, гады! Когда бы пьяные - не узнали бы с ходу главнокомандующего, не свернули бы от него в сторону расторопно так и не удержались бы на повороте!.. Ну, а если все ж таки выпивши? Что тогда?"

Мещеряков приказал Гришке Лыткину быстренько обернуться в штаб, сказать коменданту, чтобы послал вдогон за тачанкой верховых из дежурного взвода. К озеру тачанка подскочит - там ей и тупик, деваться дальше некуда, кроме как обратным ходом.

Отряхиваясь от пыли, в которую он только что падал, Гришка спросил:

- Вы, однако, что, товарищ главнокомандующий, хотели варваров останавливать с ходу?

- Это тебе показалось! - ответил Мещеряков. - Показалось, ты и полез наперед старшего начальника! Вовсе нехорошо! Службы не знаешь! Ну, беги живей!

Тачанка полностью отгремела, на площади удивительно тихо стало... И пусто. Мещеряков глядел ей вслед. Только пыль неторопливо ложилась обратно на землю. Он подумал: "Была и не стало... Как ровно корова языком слизнула и подержаться за ее не успел... И в руках как бы пусто сделалось..." Поглядел на свои руки.