Изменить стиль страницы

Имена переделывались здесь так же безжалостно, как когда-то крестили некрещеных. Лаврентий был просто Лавро, занесенный откуда-то из интеллигентских миров Виктор превратился в Вихтира, Матфей, забыв о своих библейских корнях, становился Махтеем и даже давал название концу села: Махтеевка; зато Пуд не поддавался никаким модификациям, так как это имя отвечало всем требованиям озеровского мира: предельно короткое, плотно сбитое, тяжелое, как камень, хоть отбивайся им от псов, а то и от людей. Да и давали это имя людям нрава тяжелого, мрачного, враждебно настроенным ко всему миру, а может, получалось наоборот, носители этого имени постепенно становились такими, да и как не станешь, если тебя сызмалу дразнят и ты, чем дальше, тем больше убеждаешься, что у всех имена, как у людей, и ласкательными, и уменьшительными, и доступными какими-то могут становиться, а ты - только мера веса, и более ничего. Озеряне и впрямь умели каждое имя перевернуть так, что из него рождались целые россыпи имен-спутников, образовывались гирлянды, венки из вспомогательных имен вокруг, так сказать, основного. Так, например, обычное Карналево имя Петро, которое, как известно, еще у греков означало не что иное, как камень, оказывается, таило в себе такие богатейшие залежи ласковости, нежности, кротости, что мальчик заливался краской, когда взрослые называли его каждый в зависимости от своей душевной щедрости. Отец называл Петриком, тетки, сестры отца, - Петюней, соседи - Петьком, бабуся - Петей, постарше его хлопцы называли высокомерно: Петь; девчата ограничивались всего лишь двумя звуками: "Пе", но "е" произносили протяжно, ласково, словно бы укутывали в тот мягкий звук или обнимали своими нежными руками. Люди как бы задались целью превратить твою жизнь в праздник, образуя из обыкновенного твоего имени какое-то сплошное словохвальство: Петрусь, Петрусик, Петюник, Петюнчик, Петюлюня, Петюлюнчик. Но, к сожалению, жизнь состоит не только из привлекательных сторон, но иногда повертывается к тебе и суровостью. Тогда ты становишься просто Петром, Петрякой, Петрилом, Петрунякой, Петриндей, Петярой, Петрюкой, Петрием, Петриндием.

Будь благодарен и за доброе, и за плохое, и за ласку, и за суровость, ибо вот так, перекидывая тебя, как комок глины, из рук мягких и добрых в жесткие и грубые, а потом снова в ласково-бережные, вылепили из тебя то, чем ты есть нынче, и бросили в безжалостные потоки жизни: плыви, барахтайся, выплывай. Единственная же мера благодарности: память.

То давнее село его детства оставило такие глубокие следы в его памяти, что Карналь ничего не мог забыть из прошлого даже тогда, когда прежних Озер не стало, когда в тех местах разлилось Днепродзержинское море, а в степи, возле маленького хуторка Педанивки, родились Озера новые, уже и не обычное украинское село, а нечто то ли голландское, то ли французское, нечто из наивысших мировых стандартов: геометрический рисунок улиц, кирпичные дома, телевизионные антенны, словно уменьшенные копии Эйфелевых башен, колоннада Дома культуры, просвечиваемые солнцем этажи средней школы, трансформаторные будки, водопровод, газовые плиты, распланированные буйнолистые сады, а между ними - кровли красные, зеленые, белые, и в таких прекрасных сопоставлениях, будто тот, кто красил, всякий раз выбегал на Просяниковскую гору, чтобы подобрать как можно более гармоничные сочетания красок. Это было село из мечты, оно открывалось, как только ты перевалишь Просяниковскую гору. Вокруг разливалась широкими волнами степь, а село лежало в степи, точно и заботливо уложенное между горой, заслонявшей его от гудевших степных ветров, и бесконечным колхозным садом, размашисто застывшим над обрывистым спуском к беспредельному, как мир, пространству. Это пространство прежде было занято Озерами, а теперь - сплошной водой, морем, могучей и грозной стихией, которая поглотила все прошлое, но оказалась бессильной против человеческой памяти. Память, единственная, владеет загадочной способностью воскрешать целые миры, земли и тысячелетия.

В памяти Карналя оживали люди, уже давно умершие, исчезнувшие навеки стежки, по которым ходил он в школу (те стежки так удивительно белели даже в самой плотной темноте, что их, наверное, видно было даже из космоса), затопленные дороги, на которых он впервые в жизни увидел черный гремучий мотоцикл, а на нем - Йосипова Грицька; шелестели вырубленные осокори Пуда, возле которых он мальчиком пас коров, плыли белые высокие облака над степью, когда он, бывало, носил отцу в поле обед, поглядывая то на небо, то в книжку (он всегда читал на ходу); еще и через сорок лет он мог бы сказать, какой ветер веял в весенних буераках, когда учительница естествознания повела их на экскурсию и Грицько Александров в берестках поцеловал Офанову Тоньку; жили в его памяти даже все те животные, которых уже давно не было на свете и которых, казалось бы, никто и никогда не должен бы вспоминать: Михайлов вороной жеребец, гонявшийся за детьми, Бувтринова безрогая корова, черный бешеный пес, которого мужики гнали мимо церкви, и пес шел покорно, понуро, только поводил залитыми кровью глазами на мужиков, сурово обступавших его с вилами в руках, и псиная смерть холодно поблескивала на остриях.

И все это было, как живое, как настоящее, стежки он ощущал под ногами; листья шуршали на давно срубленных осокорях; тепло льнула к ногам вода в Бродке, где они ловили раков; трещал молодой лед на Поповом пруду, где когда-то провалился Карналев отец Андрий Корниевич, горела и посейчас Миронова хата, зажженная ночью молнией, пылала среди дождевых потоков с такою багряной неистовостью, что казалось, на том месте и земля прогорит до глубочайших ее недр; хрипло дышали в залитых росой травах коростели, аисты мостили гнездо на несуществующей Максимовой хате, галки шумливо обседали высокие деревья вокруг церкви, сожженной еще фашистами, но уцелевшей в воображении Карналя.

Угрожающее противоречие между неконтролируемой стихией воспоминаний и точно направленной жизненной деятельностью возникало для Карналя всякий раз, когда он приезжал в гости к отцу. В самом деле, половину своей жизни мечтать о гармоничном, упорядоченном, прекрасно распланированном мире благосостояния и красоты, стремиться, чтобы все села стали такими, как его новые Озера, и забывать обо всем этом, чуть только очутишься перед тем пространством, где прошло твое детство, заглядывать в глаза односельчанам, допытываться: "А помните то? А вспомните это". Сверстники Карналя, старшие и младшие озеряне, несколько удивленно воспринимали упорное возвращение ученого-переученого сына деда Андрия к давно забытому, восклицали, не сговариваясь, всегда одно и то же:

- Да что ты, Петрусь, всё стежки, да хаты, да осокори! Ты ж погляди, как мы зажили! Нам бы еще хоть шесть - восемь годков так пожить, и потом и умирать не жаль! Живем - и сами не верим!

Всякий раз в честь приезда сына старый Карналь созывал гостей. Усаживались за столы в увитой виноградом (виноград в Озерах!) беседке, поднимали чарки. Мужики помоложе крепко крякали, по-ястребиному тянулись к закускам, их крепкие шеи наливались краской, а у стариков растроганно увлажнялись глаза, безрукий дед Гармаш все хотел обнять деда Андрия своей единственной рукой, которую сумел принести с фронта, выкрикивал:

- Как хорошо, брат Андрий, что мы все еще живем на свете!

И тогда уже все начинали вспоминать, кто не пришел с войны, кто умер смертью своей, а кто насильственной, кто убит, кто утонул, замерз в степи, сгорел, угорел. И память Карналя снова странствовала по прошлому, выхватывая оттуда то одного, то другого - то Васю Бандея, что в сорок первом побоялся добровольно идти вместе с Петьком на фронт, а в сорок третьем был мобилизован и погиб на той стороне Днепра, еще и не успев получить обмундирование и винтовку; то Ванька Киптилого, который единственный из них, десятиклассников, писал стихи, а на фронте стал пулеметчиком и в одном из боев сдерживал целую роту фашистских автоматчиков, пока не изрешетили его пулями; то Илюшу Приходько, который не очень любил учиться и сидел по два года чуть ли не в каждом классе, а на войне стал капитаном и приехал в сорок пятом весь в орденах и медалях.